На главную страницу сайта
Полоса газеты полностью.

УМЕР В АРЕСТАНТСКОМ ВАГОНЕ...


До 16 лет моя фамилия была Мижирицкий. Все - "и". На листочках с диктантами "украинка" терпеливо исправляла первое "и" на "е", ссылалась на Межиричи (или Межириччя), а я бесился, ссылаясь на то, что написание фамилий правилам орфографии не подлежит. В 16 я получил паспорт - советскую нашу паспортину. Ни малейшей от нее приятственности я в жизни не имел, чтобы не сказать больше. (Правда, если говорить больше, то рассказывать пришлось бы историю целой жизни, притом в части, покрываемой тем паспортом, довольно горестную историю...) Ничего худого от паспорта я не ждал, исполнен был гражданской гордости, но с изумлением обнаружил, что я уже не сын своего отца. В первой же графе каллиграфическим почерком исправнейшей в мире советской паспортистки вписано было, что выдан настоящий документ Межирицкому. Я помчался к начальнику паспортного стола, и дело разъяснилось: мне сунули мое же свидетельство о рождении, а в нем тоже каллиграфически написано было "Межирицкий": чиновник ЗАГСа тридцатых годов правил формирования фамилий не придерживался и решил по-своему, исправил "и" на "е"... Странный водевиль!
Но мне, мальчишке, было не до шуток. Родителям я показал ошибку с яростью, паспорт зашвырнул на столик в углу и заявил, что завтра же подам заявление о перемене фамилии на прежнюю. Отец, который, казалось, должен бы поддержать такой раж продолжателя рода, промолчал. И мать не ввязалась. Спустя некоторое время (не сразу!) последовал беглый диалог на идиш, которым родители владели, не заимствуя корней из русского, так что из диалогов родительских я извлекал лишь имена. Если же имен не было, то понимал столько же, сколько понимает из беглого английского диалога эмигрант с годичным стажем. В тот раз имена не произносились, да я и не вслушивался, уткнувшись в очередную книгу, а отец, перед тем как укладываться спать, мимоходом сказал, чтобы в милицию я не обращался и вообще забыл об этой истории. С "и" или с "е" я остаюсь тем, кто я есть. Шел 1950 год.
Между 1950-м и 1960-м многое переменилось. Магия паспорта, правда, не утратила силы, и сортировщики кадров, даже когда речь шла о самых нужных заводам спецах, по-прежнему отдергивали руки от документов с неблагополучной пятой графой. Но одно изменение было: невинно осужденные вышли на волю. Кто жив остался, естественно.
Ну, а кто не остался? Тот и не вернулся. Не вернулись расстрелянные. Не вернулся и мой дядя, Моисей Ефимович Мижирицкий, член Еврейского антифашистского комитета (ЕАК), делегат Первого съезда писателей, член Союза писателей, член правления Литфонда СП, кандидат филологических наук, старший научный сотрудник Кабинета еврейской культуры при Институте этнографии АН УССР.

* * *
В многочисленных публикациях по делу ЕАК имя дяди за все годы я встретил лишь недавно. "Курьер" в № 39 за 2002 год перепечатал статью Юрия Шаповала, посвященную 50-летию вынесения приговора по делу ЕАК, под названием "Окончательное решение". Там при перечислении фамилий арестованных лиц, "в той или иной степени связанных с деятельностью ЕАК", я нашел строчку: "Моисей Мижирицкий (умер в арестантском вагоне)". И - продолжение перечня репрессированных.
Конечно, дядя известным деятелем литературы не был. Он был ее скромным и преданным тружеником. Я не могу найти его книг. Все рукописи - а писал он только на идиш, под псевдонимом Моисей Либес (по имени своей мамы, моей мудрой и тихой бабушки Либы) - сгинули на ул. Короленко, 33, в доме с тяжелым порталом, где НКВД расстреливал в подвалах до и после войны, а нацисты - во время оной. Итак, дядя был писатель неизвестный. Но я слишком хорошо знал его и пишу это с заглавных букв: Неизвестный Писатель. Как Неизвестный Солдат.
Если характеризовать дядю в общем, он был добряк, о котором все знавшие его, без единого исключения, согласно повторяли, что он мухи не обидит. Это так часто говорилось о нем, что стало как бы принадлежностью его имени. Смешно, но буквально так и было. Мухи оккупировали послевоенный Киев, но окна приходилось держать открытыми, и мухи лезли прямо в рот. Я их бил беспощадно, а дядя только отмахивался. Он был гуманист классической школы, впитавший библейские заветы и лучшие традиции русской культуры. Маленький, сутулый, лысый (он брил и лицо, и голову), с огромными карими глазами невыразимой доброты, он производил впечатление ученого карлика с другой планеты, не от мира сего.
Не думаю, что скудость упоминаний о нем связана с малозначительностью его литературного наследия. Не в известности дело. Судьба равняет жертвы. Дядя был глубокий человек, пустяков не писал. Его ближайший друг Ефим Лойцкер, арестованный за несколько дней до ареста дяди, классиком тоже не был, однако имя его прочно внесено в скорбный список. Быть может, потому, что ему повезло вернуться живым. Памяти дяди не везло, как и ему самому. Он не вернулся и не мог напомнить о себе. А при скромности его уверен: не напоминал бы, если бы и вернулся.
А был он не просто в той или иной степени связан с деятельностью ЕАК. Он был полноправным членом ЕАК от момента его создания и до разгона Комитета. Друг Михоэлса и Фефера, поэзию которого рецензировал в "Советише геймланд", он известен был также скрупулезной честностью в качестве члена правления Литфонда. Человек высокой культуры, он был наделен редким даром - деликатностью. Пунктуальность, трудолюбие и знание языков - он владел немецким, латынью, греческим, в совершенстве ивритом и идиш (как и все то поколение российских евреев) - делали его идеальным сотрудником Комитета, одна лишь переписка которого, будь она найдена и издана (какая, кстати, нужная работа!) составила бы десятки томов куда более человечных, чем произведения великого Ильича.
Но бумаг, писанных рукою дяди, у меня не осталось. Лишь одна фотография с дарственной надписью, словно для графологической экспертизы. Жена его, Эсфирь Самойловна Гинзбург, отгородилась от родственников мужа, а с нею ушло и то немногое, что оставалось от его бумаг. Даже со мной видеться она отказалась. Я уже публиковался, и она одолеваема была мыслью, что мои производственные романы украдены у дяди. Я остался без документов о человеке, который возился со мною, как с сыном, учил, школил, журил и наставлял. (Своих детей у дяди не было, а тихий мой папа был его любимым братом.) Я остался без документов, но с незабываемыми воспоминаниями...

* * *
Семья отца, все эти Мижирицкие, в противовес Тартаковским, семье матери, отличалась беспомощностью. Тартаковские, мужики гвардейского роста и осанки, без всякого образования вышли в люди. Все они преуспели по торговой части, а один, Пиня Тартаковский, любимый брат матери, даже стал в Киеве гильдейским купцом.
И сестры были не лыком шиты.
А Мижирицкие - то ли сказались предки-раввины, то ли гены так легли - совсем иного поля были ягоды. Все небольшие, сутуловатые (самым высоким был папа, 1 метр 65 сантиметров), тихие, все, кроме младшего, непрактичные созерцатели. Лишь младшенький, Дудл (Давид), весельчак-управдом, при невидной внешности любим был всеми женщинами (в отличие от братьев, его фамилия писалась Межерицкий). Тетки не работали. Деда звали Хаим-Бер, и имя-отчество одной из теток было в семье поводом для постоянного веселья: Хана-Хая Хаим-Беровна. Для старших - Хайка, для нас, детей, - тетя Клара, добротой она выделялась даже среди Мижирицких. Но эмансипация как раз ее и не коснулась. Остальные, в духе времени, обзавелись русифицированными отчествами и, по Хаиму, в паспортах респектабельно писались Ефимовичами (старшая тетка - Ефимовной). Мой папа предпочел второе имя деда и стал Борисовичем. И получилось, что с новыми фамилиями (обе тетки стали Тартаковскими - да, такой вот компот: два маминых брата женились на двух папиных сестрах) - и разными отчествами никто никому стал не родня (что и сыграет некую роль в дальнейшем).
Но семья была дружна. Мижирицкие особенно, их все же было мало - пятеро против девяти Тартаковских. (Бабка Хана родила сперва шесть сыновей, из которых один умер в младенчестве, а потом - четырех дочерей, из которых моя мама была второй.) Верховным авторитетом в делах был совет братьев, не образец миролюбия, надо признать, но державшийся усилиями праведниц семьи - старшей сестры Розы Радомысельской и моей мамы Лизы (Лешки) Мижирицкой. (Уж и сам чувствую, что ухожу от сюжета, но так они затягивают, эти семейные истории!)
Зато авторитетом нравственным был дядя Моисей. И дело было не в том, что он, единственный на обе семьи, окончил университет. В еврейской среде образование ценилось, но умеренно, уступая порядочности (номер один) и деловитости (номер два). Так вот, порядочность дяди Моисея так была беспорочна, что в сомнительных ситуациях - а попросту, при неоказании помощи бедствующим членам семьи, каковыми были бабушка Хана, мамина мать, и три ее внука, круглые сироты, дети старшего сына Пини, - одно лишь упоминание того, как на это посмотрит Моисей, иногда решало дело. Излишне говорить, что сам дядя до рассмотрения таких материй не опускался. Он занят был книгами и работой в Литфонде. В последнем ему помогала жена, корифей бухгалтерского дела, да и в целом, женщина весьма образованная.
Довольно безразличный к музыке, мировую литературу дядя знал бесподобно. Такое знание препятствует писанию. Не смея писать свое, дядя лишь анализировал и смаковал то, что писали другие. Он к тому же силен был в естественных науках. А математические его способности и поныне вызывают у меня чувство стыда при воспоминании о том, как я мучился над задачками с бассейнами (страшный сон моих ровесников!) и трубами, через которые втекает-вытекает вода, а дядя выходил из себя, объясняя мне, тупице, ход решения. Я живо вспомнил эти задачки 45 лет спустя здесь, в Америке, анализируя дисбаланс компонентов, ставший причиной взрыва химического завода, который меня пригласили восстанавливать...
Но задачки пришли уже после войны. А в довоенные годы я был дитя и со сложением-вычитанием справлялся. Дядя навещал нас раз в неделю независимо от того, была ли бабушка в те дни у нас или у старшей дочери Мани. У нас он обедал, общался с папой и мамой и затем поступал в мое распоряжение. И что же я с ним делал? Я его мучил. Не интересовали меня полезные сведения, мне хотелось двигаться, шалить, бороться. Наверное, этого и ему не хватало. Своих детей-то у него не было.
Вечером 21 июня 1941 года, в субботу, на большом семейном торжестве, религиозного характера отнюдь не носившем (увы, приходится признать, что после нескольких поколений раввинов произошел, видимо, откат в светскую жизнь) духовный авторитет нашей семьи объявил, что войны не будет. И накричал на меня, сопляка (но читавшего газеты!), вертевшегося под ногами и верещавшего, что война вот-вот начнется. Удивительно, но дядья Тартаковские тоже не чуяли войны!
И была война, и мы эвакуировались, тоже чудом, хотя и заблаговременно. (Ну, опять целая история...) А моя добрая бабушка Либа и дядя Иосиф Тартаковский не эвакуировались и остались в Киеве. Дядя - потому что в Киеве была женщина, с которой он не хотел расставаться, а бабушка - потому что в интересах дочери не желала оставлять зятя, видного мужчину, наедине с этой женщиной.
К тому же дядя Иосиф помнил немцев 1918 года, когда именно при них настал покой, и расцвели торговля и ремесла. Он не верил советской власти, основательно его обобравшей в пользу строительства социализма в одной отдельно взятой стране, и не желал терять свое добро, которого оставалось еще немало.
Все получилось, как в страшном сне. Бабушка пошла, было, на поезд, но на ее и нашу беду в августе 41-го какое уж там было в осажденном Киеве железнодорожное расписание... Бабушка просидела в стоящем на путях поезде часок-другой-третий и сказала дочери: "Манечка, ты езжай, а я вернусь, присмотрю за Иосифом, кто-то должен варить, стирать, как же мужчина будет один!". Села на трамвай на Привокзальной площади у великолепного киевского вокзала, не зная, что трамвай этот везет ее в Бабий яр, свидетельства о котором будет впоследствии собирать и записывать для "Черной книги" ее старший сын, писатель Моисей Либес (Мижирицкий).
А он, на свою беду, был избран (или назначен) членом ЕАК. Из Уфы, куда эвакуировали Институт этнографии АН УССР, ежемесячно к нам в Наманган от него приходил перевод на 300 рублей. На эти деньги можно было купить два кило картошки или две буханки хлеба. Но и то дело. Мама еще не развернулась, не преодолела отвращения крупного дельца к единственно тогда доступной, но презираемой ею профессии перекупки - торговки, толкущейся целый день на базаре и покупающей по дешевке хороший товар, чтобы потом перепродать его подороже. Мы с сестрой тяжко болели. В этот грозный для всей страны час папа получил фантастическую работу - заведующим столовой на хлопкопрядильной (или ткацкой) фабрике "Вторая пятилетка". Да, там он ел, но не выносил ни кусочка. Мы голодали, и мама вряд ли одобряла это чистоплюйство. Впрочем, я очутился в больнице и не знаю, как дальше раздирал папу конфликт между его страхами перед мамой и перед совестью. Страх перед совестью победил, но, думаю, мама этого ему не простила, хотя знала папу и тихую непреклонность его раввинских принципов. Конечно, его уже через месяц уволили - за честность: он не следовал правилу "Бери и давай!".
С отчаяния папа пошел в военкомат. Это было самоубийство. Но на фронт его, полуслепого и с паховой грыжей, не взяли, а запузырили на Урал, на трудовой фронт, откуда вернулся он лишь зимой 1946 года. К тому времени мы уже более полугода как вернулись в Киев и судились за свою квартиру с неким занявшим ее жильцом, которого, в конце концов, взяли за жабры за службу в полиции в годы оккупации Киева. Квартира наша была на Львовской, на скорбном пути евреев в Бабий яр, и мы могли себе представить типа, занявшего эту квартиру в столь удобном месте, по дороге на работу, с его рабочим инструментом в руках, с карабином, прикладом которого он подгонял стариков и женщин с детьми к могиле.
А пока мы судились, нас приютило то фамильное гнездо, в котором 21 июня 1941 года отмечалось семейное торжество. Теперь, по возвращении, половины жильцов той квартиры не было на свете - ни бабушки, ни дяди Иосифа, ни моего двоюродного брата Яни, убитого на фронте в 19 лет. Больше года мы жили с дядей, его женой и ее теткой в одной шестнадцатиметровой комнатке, откуда и пошли мои знания о женской эмансипации и отличии суфражисток и фребеличек, спаси нас от них Г-сподь, от нормальных женщин! (Суфражистка - сторонница и участница политического движения за равноправие женщин; фребеличка - воспитательница детей дошкольного возраста по популярному в начале XX века методу немецкого педагога Фребеля. - Прим. ред.)
Живя рядом с дядей, я видел воочию его быт. И, как бы ни был выучен войной, не мог найти этот быт нормальным. Дядя был безразличен к материальной стороне жизни, непритязателен в еде и удобствах и женат на бесплодной женщине, носившей юбку, как брюки, и до отвращения деловой. Она работала завучем в школе бухгалтеров, жила этим, а дома говорила со всеми мимоходом, ну, буквально проходя мимо, как в толстовском определении литературщины. При этом она не очень считалась с дядей, зато не разлучалась со своей теткой, Цилей Соломоновной, усатой фребеличкой с длинной, как у лошади, верхней губой и короткой седой шевелюрой. В свои 80 лет она поражала здоровьем и энергией, которую щедро расходовала на произнесение пылких речей в защиту эмансипации женщин. Второй темой было убожество современного воспитания детей. (Эта тема превалировала в моем присутствии...) Она установила режим диктатуры, при котором еда готовилась как попало, и была, таким образом, едва ли съедобна, да к тому же елась с немытой посуды. Тогда-то и невзлюбил я институт дамской эмансипации. За дядю было обидно.
По утрам я просыпался в комнате дяди, которая когда-то была нашей, и в которой я прожил первые три года жизни под мелодичный перезвон позывных украинского радио "Рэвэ та стогнэ Днипр широкий...", и видел в окно неповторимо зеленую траву сопредельного косогора. Он выходил в Крещатицкий переулок, а за косогором вздымалась в небо облезлая луковица главной колокольни Софийского собора, и эта озвученная картинка веселила сердце. Но в Киеве зиял Бабий яр, и дядя уже не занимался рецензированием и подготовкой к публикации книг еврейских писателей. Он занимался Бабьим яром, где среди праха десятков тысяч небоеспособных и беззащитных жертв лежал прах и его матери. Да и я в этой идиллии бархатной зелени и знакомых позывных не забывал, что никогда больше не услышу тихий голос доброй моей бабушки. В 41-м ей исполнилось 69 лет. Она была крепкая старушка, она могла жить еще долго, излучая эту особую, свойственную лишь бабушкам доброту. Мамы трудятся, они раздражены, зато бабушки!.. Рано отняли у меня бабушку.
А в общении с дядей наступил новый этап. Папа еще не вернулся со своего трудфронта, мама ушла в деловую жизнь. Надо было как-то устраивать семью на голом месте, без квартиры. Дядя, естественно, оказался моим наставником. Моя репутация в семье предсказанием войны поднята была на недосягаемую высоту, на меня буквально ходили смотреть. Но я делал все возможное, чтобы эту репутацию уронить.
Я шастал по киевским горкам, лазал по жутким развалинам, собирал какие-то штучки, которые чудом не взрывались в руках, а читал совсем не то, что было положено. Дядя давал мне книги и учил играть в шахматы. Мне не хотелось проигрывать, но и дяде хотелось воспитать партнера, который всегда был бы под рукой. Ходов он не возвращал, уже за одно это я должен быть ему благодарен. Жизнь тоже не возвращала ходов. Но дядя давал щедрую фору - сперва ферзя, со временем - ладью. А потом я увлекся, стал почитывать книги о шахматах, следить за турнирами - они были постоянной темой наших с дядей разговоров - и вскоре научился его бить. Ну, не так уж, чтобы бил постоянно, но игра пошла на равных.
Сказав, что дядя оказался моим наставником, я не хочу создать впечатления, что он тратил на меня все свободное время. Замечания он ронял мимоходом (позднее то же делал и я и имел счастье убедиться, как могучи эти мимоходом брошенные, но отточенные замечания), играя в шахматы, сыпал именами и датами, не заглядывая ни в какие энциклопедии, он сам был энциклопедией, помогал с решением задач... В остальном я был предоставлен самому себе, не подозревая, что уже схвачен созданной дядей общей нравственной атмосферой.
Да и не так уж много у дяди было времени. В 1945-46-м властные руки еще не добрались до ЕАК, и под сенью авторитетов Эренбурга и Гроссмана шла работа по сбору фактов о том, что позднее получит единое имя - Холокост. Дядя с самого возвращения в Киев летом 44-го начал сбор свидетельств, и когда я приехал, это было главным его занятием. Он ездил по Киеву, разыскивал свидетелей, опрашивал их, он умел разговаривать людей, и попутно записывал их рассказы дословно, не отрывая взгляда от собеседника: он владел то ли стенографией, то ли какой-то иной разновидностью скорописи. Собранный и обработанный материал отсылал Гроссману и Эренбургу.
Рассказывал мне о планах. Предполагалось выпустить три книги: "Черную" - об уничтожении еврейства на оккупированной территории, "Красную" - о сопротивлении, и "Желтую" - об унижении. Ликвидация ЕАК за углом ждала, а планы-то!.. Сейчас о таком размахе и читать смешно. Особенно в связи с планами забвения самого Холокоста...
Личные мотивы в сборе подобных материалов немало значат. То, что в аду Бабьего яра погибла мать, конечно, придавало дяде энергии. Но старались и другие работники Кабинета еврейской культуры при Институте этнографии АН УССР. Руководил кабинетом доктор филологических наук Эли Спивак, толстый и энергичный весельчак, его имя дядя произносил с пиететом. Думаю, он был крупным ученым, а не только администратором.
Институт этнографии находился в бело-желтом, с рустами, здании бывшей Александровской гимназии, о которой все наслышаны благодаря таким ее учащимся, как Булгаков и Паустовский. От Мало-Подвальной, где мы жили по возвращении чуть более года, до института было километра полтора. Днем дядя приходил на обед и потом с полчасика дремал, накрыв лицо газетой. Все время, что мы жили на Мало-Подвальной, шла интенсивная работа по сбору материала. Вероятно, она шла и потом. Насколько помню, дядя занимался лишь "Черной книгой". Он старался не занимать досуга людей и интервьюировал их днем, на работе. Иногда вечерами свидетели приходили к нему. Дважды он предупредил меня: "Не убегай, будет интересный человек". Теперь понимаю, что дядя щадил меня и не привлекал к выслушиванию всех свидетельских показаний. Но эти два случая не мог мне не показать.
Интересные люди не были свидетелями. Это были жертвы. В один вечер пришла миниатюрная женщина лет 28, забыть ее невозможно: половина волос у нее была темная, половина седая. В другой вечер пришел высокий и очень бледный юноша с добрым лицом и впалой грудью. Его тоже трудно забыть: у него не шевелилась рука, она висела плетью, и юноша другой рукой клал ее на ручку кресла или на стол, когда его усадили пить чай. Женщина шла в Бабий яр с грудным ребенком на руках. Тельце ребенка затормозило пули и спасло жизнь матери, две ее раны оказались не смертельны. А юноша шел с матерью, и она в последний момент рванулась под пули. Ему пробило грудь и завалило трупами.
Подробностей того, как они выползали из ямы, как и кто прятал их, я не помню, это слилось с рассказами других, с прочитанным, и стало частью тяжелого пласта памяти. Возможно, женщина была Неся Эльгорт или Елена Бородянская-Кныш: судьбы спасшихся подобны, как и судьбы убитых. Но юноши из Бабьего яра я не нашел в опубликованной "Черной книге". Что стало с этими записями дяди и почему они не дошли до Льва Озерова, сделавшего общую статью о Бабьем яре, - загадка, одна из многих. "Черная книга" пестрит примечаниями типа: "Материал под этим названием в рукописи отсутствует, а само название тщательно вычеркнуто из перечня содержания (восстановлено в инфракрасных лучах)", "Этот материал в имеющемся в Израиле экземпляре книги утерян. Восстановлен в обратном переводе с румынского издания", "Этот абзац восстановлен"... и так далее.
А как быть с тем, что утеряно безвозвратно и восстановлено быть не может?
Кстати, и об авторах материалов в предисловии к "Книге" сказано как-то небрежно, без уважения к их трагической судьбе.
В предисловии звучат все те же имена известных писателей. Но известные по чисто техническим причинам не могли собрать весь тот грандиозный материал, который был собран - и большей частью трагически сгинул вместе с теми, кто его собрал. Я читаю в предисловии знакомые на слух имена, которые, несомненно, слышал от дяди, но о нем самом - ни слова. Возможно, что-то из собранного им публиковалось в середине сороковых в "Советише геймланд" и в "Дер эмес", но проверить этого я не могу. Какой-то канал приоткрылся, было, в Израиле, но и оттуда я не получил ответа на свой запрос.
Неизвестный Писатель... Как Неизвестный Солдат.
Кажется, даже в 1947 году еще продолжался сбор материалов для "Красной книги" - об участии евреев в сопротивлении на оккупированной территории. В тот же Институт этнографии - благо, недалеко ходить! - дядя водил меня на утренники с партизанскими командирами Ковпаком и Вершигорой. В небольшом зале собралось с полсотни людей. Атмосфера была домашняя. Рассказывали забавные случаи из партизанского быта и пели смешные песни - суржиком, на смеси идиш и украинского. Было очень мило.
В 48-м этого уже не было.
В 46-м дядя стал учить меня ивриту. Дал два-три урока. Видимо, готовил к бар-мицве, о чем и отец говорил не раз: еврейская ответственность! Я разобрался с азбукой, и уроки прекратились. Дитя, я не отдавал себе отчета в том, почему педантичный мой воспитатель прекратил уроки. А он уже чуял грозу.
По четвергам он приходил к нам. Он любил эти визиты. У нас он ел вкусную еду на чистой посуде, играл со мной в шахматы. Эти шахматы он вручил мне, купив их на Еврейском базаре (киевский Евбаз!). Теперь там площадь и цирк. Раньше это была площадь Победы, а как теперь - не знаю.
А шахматы я сохранил. Они и тогда были старые и облезлые.
Шахматное воспитание завершилась 15 августа 1950 года, вскоре после получения мною паспорта. В тот день дядя подарил мне фотографию. Я вообще не видел у него фотографий. Эта, несомненно, сделана была для какого-то документа. Для какого? Не знаю. Но в 1991 году она ослепила меня со страницы украинской "Литературной газеты", опубликовавшей короткую справку проваренного в чистках, как соль, Г. Полянкера о дяде.
(В справке дяде приписали папин год рождения, сделали на 10 лет моложе...) На обороте подаренной мне фотографии размером два на три дюйма надпись: "Дорогому Петеньке, любимому племяннику и уважаемому партнеру, с которым держи ухо востро!.. А не то мат в два хода! Дядя Моисей". И дата - 15 августа 1950 года. Ему было 59, и жить оставалось ровно год. Думаю, он предчувствовал это. Те, кого он восхищенно рецензировал, уже сидели в ожидании расправы.
Убийство Михоэлса покрыло жизнь нашей семьи темной тучей. Распустили ЕАК. Упразднили Кабинет еврейской культуры. Дядя остался без работы. Его не публиковали. На идиш? Он пытался писать по-русски. Но, великолепно владея русским, писать на нем не мог. Не получалось. В ту пору были гонения на "Звезду" Эмиля Казакевича. "Звезда" была первой опубликованной прозой, которая честно сказала о том, что людей - пусть по необходимости - посылали на верную смерть, и кое-кому это не понравилось. А дядя писал хвалебные рецензии на Казакевича и рассылал в газеты и журналы. Кажется, что-то было опубликовано на идиш. Когда он взялся сделать это по-русски, получилось бесцветно. Такова магия языка.
Между тем еврейских писателей хватали одного за другим, и все это были близкие дяде люди - Фефер, Квитко, Бергельсон...
Тут время вспомнить, что дедушку звали Хаим-Бер, и папа был единственным Борисовичем среди Мижирицких. Посещая нас, дядя успокаивал папу этим обстоятельством, имея в виду будущее мое и сестры. Сестра, выйдя замуж, фамилии не переменила. Я стал Межирицким. Дядя был Ефимович, а папа - Борисович. Полное отчуждение, никто никому не родственник!
Мы плохо знали возможности доблестных наших органов.
И ничего не знали о том, какое именно будущее готовилось всем нам вместе взятым...
Арестовали доктора Спивака, он был близок с Михоэлсом. Потом - не спеша, куда денутся? - стали одного за другим, в порядке убывания ученой степени, известности и заслуг, брать других работников Кабинета еврейской культуры. Кажется, почти до конца дядя надеялся, что если спрятаться, его, маленького, не заденут гигантские пальцы государственного Циклопа. Комнату на Мало-Подвальной он обменял на чердачную комнату с кухней в начале Андреевского спуска, на шестом этаже дома без лифта. Это тоже было бессознательное желание спрятаться. Туда к нему никто, кроме меня, не ходил. Он уже был отмечен знаком смерти. Я приходил, ладил какие-то занавески, крючки, что-то чинил по мелочи - сам дядя не умел взять молотка в руки. Мы играли в шахматы и не говорили о положении дел.
В июне взяли предпоследнего работника Кабинета еврейской культуры, Лойцкера (он выжил и вернулся). Дядя заболел. Это не была дипломатическая болезнь: он давно нигде не работал, и им никто не интересовался. Он мог бы спастись, если бы умел спасаться, особого розыска по нему не вели бы: это был человек из тех, кто действительно в жизни дурного слова не сказал.
Его взяли 16 июля 1951 года, через два месяца и один день после его печального шестидесятилетия, которое никто не отмечал...

* * *
7 ноября 1991 года газета Союза писателей Украины опубликовала на последней странице под рубрикой "Писатели Украины - жертвы репрессий" очередную серию коротеньких биографий нескольких писателей. В том числе - заметку Григория Полянкера "Моисей Мижирицкий". Кроме даты рождения, сделавшей дядю ровно на 10 лет моложе, все в заметке правда: и что дядя окончил филфак Московского университета, что был делегатом Первого съезда писателей и членом Союза, и о его книгах, которые я никогда не мог, а теперь уж наверняка не смогу прочесть, о работе в Еврейском антифашистском комитете, и о стандартных обвинениях: злодейские связи с Еврейским антифашистским комитетом, сионистская пропаганда, шпионская деятельность... И отвесили ему 10 лет лагерей.
"На пути в Магадан морально и физически разбитый Мижирицкий умер в арестантском вагоне. Начальник конвойной команды записал в учетной карточке причину смерти: "умер от тяжелого инсульта"... Этого я не знал. Как, впрочем, и Полянкер, с которым дядя отнюдь не был близок, не мог знать, что отец дяди и моего папы был не мелким ремесленником. Дедушка был прасолом, и весьма успешным.
Дядю реабилитировали одним из первых, сразу же после XX съезда. Реабилитация, вообще-то, прекрасная вещь, но, как заметил один английский коммунист, она не обладает жизневозвращающей силой...
И получилось, что фото с дарственной надписью "Моему племяннику и постоянному шахматному партнеру..." и холодная статья Полянкера с тем же фото - это все, что осталось у меня на память о моем воспитателе. А от бабушки - и вовсе единственное фото и имя моей племянницы - Люба. Еще была открытка от бабушки, написанная между нашим отъездом и падением Киева. Открытка была написана на золотом идиш ясным и красивым молодым почерком. А была бабушка - сгорбленная старушка. В конце открытки совсем маленькими буковками, грамотно, по-русски, была приписка для меня... Открытка непонятным образом исчезла уже здесь, в Америке.
А бабушку убили. Немцы физически - а потом свои убили память о ней в рукописи, в которой ее сын пытался рассказать об этой трагедии. И сына убили - единственного из пяти детей, который сумел получить образование и мог профессионально писать.
Фотокарточка и шахматы - вот и все материальные свидетельства того, что Моисей Мижирицкий существовал на свете...

P. S. После первой публикации этого эссе один добрый человек сообщил автору о книгах дяди
в библиотеке Конгресса - учебнике языка идиш и книге "Литературные этюды" на идиш.

Петр МЕЖИРИЦКИЙ.

Печатается по публикации в сетевом альманахе
"Заметки по еврейской истории" - с любезного разрешения
редактора Евгения Берковича. http://www.berkovich-zametki.com/Zametki.htm

ОБ АВТОРЕ. Петр Межирицкий родился в Киеве в 1934 году. Выпускник Львовского политехнического института. Член Союза писателей. Печататься начал в 1966 году ("Десятая доля пути" в журнале "Нева"). В Советском Союзе вышел в свет ряд его романов, повестей, рассказов, проблемных статей. Публиковался в периодической печати и в "толстых" литературных журналах. Подвергался жесткой критике в "Правде", "Новом мире", "Красной звезде" и "Литературной газете". Эмигрировал в 1979 году. При этом рукописи двух романов, нескольких повестей и с полдюжины рассказов пришлось оставить в Союзе, чтобы не осложнять выезд. Некоторые с разрешения автора были использованы друзьями и опубликованы под их именами. В Америке работал инженером до выхода на пенсию в 1999 году. Автор полемических статей, рассказов и эссе.

Полоса газеты полностью.
© 1999-2017, ИА «Вiкна-Одеса»: 65029, Украина, Одесса, ул. Мечникова, 30, тел.: +38 (067) 480 37 05, viknaodessa@ukr.net
При копировании материалов ссылка на ИА «Вiкна-Одеса» приветствуется. Ответственность за несоблюдение установленных Законом требований относительно содержания рекламы на сайте несет рекламодатель.