На главную страницу сайта
Полоса газеты полностью.

Воспоминания

ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА НА ТЕАТРЕ


НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ВОСПОМИНАНИЯХ А. ВОЛКОВА

В истории печати русской эмиграции во Франции сохранилось название "Возрождение". Прежде всего, оно относится к газете, которая была создана известным промышленником А.А. Гукасовым и философом, экономистом, литератором П.Б. Струве. Выходившая в Париже ежедневно с 1924-го по 1935 год, а позднее, вплоть до начала второй мировой войны, превратившаяся в издание еженедельное, она представляла собой одну из главных площадок, на которой помимо сообщений о событиях в пореволюционной стране и мире велись дискуссии о путях возвращения России в русло реформ, начатых в эпоху Екатерины Великой, продолженных при Александре Первом и Александре Втором... В контексте же современности речь, в первую очередь, шла о выработке политической программы и идеологии побежденного большевиками Белого движения.
Как известно, дебатам этим и надеждам положила конец реальность европейская. Последний номер газеты "Возрождение" вышел в свет 7 июня 1940 года. Над Францией уже висела тень гитлеровской свастики, а через неделю сапоги оккупантов стучали по мостовым Парижа. Возродилось "Возрождение" в виде журнала в 1949 году. На первых порах тогда редакцию возглавил литературовед И.И. Тхоржевский, а после его смерти (в 1950 году) — историк С.П. Мельгунов. Редакторы нового "Возрождения" позднее менялись несколько раз, издание просуществовало до 1974 года. Последняя, как значилось на обложке, "тетрадь" имела номер 243.
Считать журнал "Возрождение" наследником прежней газеты не следует. Сам дух издания изменился. Можно сказать, что изменение это в известной мере отразило и сдвиги в умах и настроениях эмиграции, произошедшие в годы войны. Преемственность заключалась только в титуле. Начавший выпускаться в послевоенные годы, он большое внимание уделял новейшей истории, процессам в области культуры и искусства, происходящим в жизни СССР, печатая отдельных поэтов и прозаиков, живших в эмиграции. Но, пожалуй, наиболее интересно представляли в нем страницы разных мемуаров. К сожалению, редакция не слишком заботилась о том, чтобы представить "крупным планом" того или иного автора, словно был важен не он сам, а то, свидетелем чего он был, что и кого видел...
Попавшиеся мне случайно воспоминания А. Волкова (именно так, даже без указания на инициал отчества) "Четверть века на театре", которые я прямо-таки проглотил, в какой-то мере можно отнести именно к такой категории материалов. За безликим и словно не привязанным к определенному времени заголовком "Четверть века на театре" (подобный заголовок можно ведь было бы дать воспоминаниям какого-нибудь актера или режиссера не обязательно ХХ, но и XIX века) автор погрузил меня в украинскую реальность, предшествующую революции и гражданской войне, затем — в гущу замешенной на муках Истории, увиденной человеком искусства — художником сцены, актером... Немало повидавший, испытавший, с особым чувством повествует он об Одессе, и уже это обстоятельство я счел достаточно веским, чтобы предложить странички мемуариста читателям.

Виталий АМУРСКИЙ,
Иври-на-Сене, Франция.

«ОДЕССА-МАМА»
…В ненастный осенний день я сел в Николаевском порту на пароход, шедший в Одессу.
В море был шторм. Пароход был набит ранеными солдатами. Он шел через зону, где бродили сорвавшиеся с якорей мины. Bcе ждали взрыва и минуты, когда надо будет бросаться в ледяное штормовое море. Я забрался под тент шлюпки. Там не было ветра и дождя, оттуда не видны были грязные, окровавленные повязки на ногах и руках зеленолицых солдат. Я свернулся в клубок и спал, забыв о минах и шторме.
В первый же день мой в "Одессе-маме" голод загнал меня на знаменитую "толкучку" подле Старопортофранковской улицы. Шумный, жульнический, горланящий мир схватил меня со всех сторон и затолкал...
Бабы торговали раскаленными пирожками, плавающими в кипящем подсолнечном масле. Черномазое жулье повсюду кидало на тротуаре "три листика": "Черная — выграёт. Красная — проиграёт!"... "Каждый легко может выиграть любые деньги!" — зловеще вопил чернявый жулик. "Три листика" обступает кружок ротозеев и будущих жертв хищного парня в матросской "полосатке" и кепке, надетой козырьком назад. Он быстро и ловко кидает на землю три согнутых замусоленных карты. Перед тем как кинуть карту на землю, он показывает ее всем. Кто угадает, где она легла, выигрывает. До ужаса просто и легко удвоить и утроить свои деньги! Ловкость рук у этого полосатого жулика — феноменальная. Ты отлично видишь, что король червей положен с левого края. Прижимаешь его рукой к земле. "Сначала деньги покажите!.. Пропал я!.. Гражданин, не будьте зверем, возьмите только половину!.." — причитает жулик и хватается за голову. "Нет, я играл на сто карбованцев — сто и плати!" — крякает хохол, не отпуская руки от карты. Жулик в отчаянии, он плюется, матерится и говорит: "Поднимайте карту сами!"... Хохол с раскрасневшимся от натуги лицом поднимает карту... Там нет никакого червонного короля и в помине. Там лежит только туз треф... "Говорил вам — скостите половину", — ухмыляется жулик. Эта опаснейшая игра начинается так: собрался кружок ротозеев, но еще никто не рискует поставить деньги. Играют только подставные "затравщики" из шайки "крупье". Арап им проигрывает, матюгается, вынимает деньги и платит. Мужичье, приехавшее на толкучку купить что-нибудь, видит, как легко можно удвоить содержимое своей мошны. Жертва ставит, сначала немного. Выигрывает. Ставит раз, другой — и проигрывает все дотла.
Была на толкучке и самодельная рулетка. Я шесть раз называл разные цифры и шесть
раз выигрывал. Такое везение в Монте-Карло сделало бы меня миллионером. Но на Старопортофранковской моего выигрыша хватило бы на пирожки и штаны.
Оглушительно, до боли в ушах вопит какой-то тип перед ящиком, засыпанным металлическими пуговицами: "Не надо жениться, не надо хозяйством заводиться!.. Можно жить холостому без иголок и ниток!.. Чудо-юдо! Вечная пуговица!.. На самом интересном месте, на самой видной улице — у вас обрывается пуговица. Вы готовы сквозь землю провалиться или в море утопиться! Не надо торопиться, не надо травиться! Вы берете нашу американскую пуговицу и в одну секунду — вставляете, раз! — и все готово! Вечные американские пуговицы!"...
"Ах, горячие, горячие пирожки с мясом и печенкой!" — взвизгивают толстые засаленные бабы, торгующие пирожками с собачьим мясом.
Одесситы носят и показывают вам замечательные заутюженные брюки. Быстро и ловко показывают их со всех сторон. Чудесные брюки!.. Я выкладываю почти все, выигранное мною в "рулетку". Продавец мгновенно сворачивает брюки и, взяв деньги, исчезает в людской густой каше... Развернув в сторонке покупку, я обнаружил, что роскошные брюки стачаны из лоскутков и трижды лицованы. Ветхий хлам, который расползется сегодня же, при первой попытке натянуть на себя эту обновку...
Это те же самые "три листика" хищных левантийцев, только со штанами...
В те голодные годы хаоса толкучка была сердцем и брюхом Одессы. Она кормила. Все оккупации и "смены режимов" не могли уничтожить живучую толкучку. Она оставалась прежней, и смены властей отражались только на "ассортименте". Если приходили немцы — появлялись бумажные шнурки для ботинок и бумажные рубахи. Англичане в городе — на толкучке бидоны со спиртом и френчи "хаки". Петлюровцы — приносили фальшивые карбованцы, большевики — завшивевшие шинели и штаны, которые пытались продать красноармейцы.
И я не раз ходил по Старопортофранковской, зажав в посиневших руках рубаху, чтобы, продав ее, купить горячих пирожков с собачьим мясом, сваренных в кипящем льняном масле...

ПЕРВЫЕ УРОКИ

Первые "уроки живописи" я брал у одного бесталанного "живописца", жившего в угловом доме на Ришельевской улице, напротив Пушкинской.
Художник этот долго учился в академии живописи, много лет голодал, писал натюрморты, ездил "на этюды", облысел, обрюзг, но ни слава, ни деньги не пришли. Пробавлялся он писанием вывесок да редкими уроками.
Жил он во втором этаже, в высокой запущенной мастерской. По стенам ее висели античные головы, руки, орнаменты, запыленные этюды натурного класса еще со времен юности самого маэстро. Тела натурщиков были желтыми, жилистыми и страшными, как падаль. Мясо натурщиц было посиневшим и вздутым, как трупы утопленниц. Под стенами стояли горы всех портретов, натюрмортов и пейзажей, написанных в течение жизни моим учителем и не нашедших ни покупателя, ни дороги к сердцу жюри выставок. Это было настоящее кладбище художнических надежд. Это было своеобразное "мементо мори" для всех входящих юных и жаждущих славы живописцев.
По-кладбищенски печальны были и все запыленные гипсовые слепки с "античных" голов, торсов и рук. Все это был печальный тлен, пыльное "нежитое".
Живописец сажал меня за мольберт, к которому был приколот лист шершавой рисовальной бумаги. Вешал перед моим носом элемент орнамента и заставлял рисовать. Я потел, мучился, десятки раз стирал мякишем хлеба уголь, пока бумага не становилась грязной... Тогда подходил живописец. От него пахло стеариновыми свечами, заношенным бельем и одичавшим холостяком. Он легко и просто поправлял мою угольную грязь. И все становилось похожим на модель...
И он, и его пыльная и скучная мастерская напоминали мне унылый и ненавистный класс в казенной гимназии, где пахнет мхом, чернилами и грубым сукном форменных штанов. На меня давила мертвечина, и я проглядел самое главное, чем мог бы одарить меня этот обрюзгший, опустившийся "живописец". Он мог бы меня научить рисовать. Открыть тайну того, как все становится похожим на жизнь.
И кто знает, как сложилась бы вся моя жизнь, если бы у меня было поменьше впечатлительности, а побольше терпения и жажды овладеть техникой рисунка.
Я сбежал от него, и у меня до сих пор такое чувство, что именно из-за этого побега из меня
не вышел большой художник-декоратор.

«ФУТУРИСТ»-ДИЛЕТАНТ

Сейчас, с дистанции годов, я вспоминаю о своем одесском "творчестве" со стыдом и смущением. Но в той юности я не находил ничего постыдного в том, что, будучи недоучкой, а то и просто неучем, величал себя "художником-декоратором" и, что самое постыдное, кажется, даже заказал себе визитную карточку, где под моим грешным именем значился этот титул. Кроме визитной карточки из белого домотканого холста была пошита длинная художническая блуза, украшенная пышным бантом черного шелка на шее. Была сделана и огромная папка для эскизов и приобретен роскошный этюдник с палитрой, тюбиками масляных красок и флакончиком скипидара. На голове красовалась модная серая шляпа с бантиком, я был неотразим, и даже на солидном отдалении любой прохожий не мог усомниться, что ему навстречу идет художник, творческая натура и "богема". Задуман был этот жалчайший маскарад для удовлетворения собственного беса тщеславия или для обольщения какой-нибудь наивной девицы, я уже не помню. Единственным смягчающим вину обстоятельством может быть выдвинуто только то, что этому франтоватому "художнику-декоратору" было тогда чуть меньше восемнадцати лет.
Первым плодом моего живописного дилетантства было небольшое полотно — "Город". На фоне желтого холодного заката чернели покосившиеся скелеты домов. Город — как нагромождение страшных коробок. Так как в те времена все, чем-нибудь отличавшееся от честного реализма утонченностью и стилизацией, называлось "декадентством", а все, в чем было немного бреда и "сумасшедшины", клеймилось "футуризмом", то я был зачислен в кругу моих таких же юных друзей в число "футуристов", "начинающих" и "подающих надежды". На самом деле это, скорее всего, был беспомощный, дилетантский экспрессионизм, бредовая мазня человека, который поленился учиться рисунку.
В кругу молодой богемы тех дней я был невероятно активен и суматошен. Я затеял "творческий союз" молодых "мастеров" всех искусств. Окрестил его "Гелиос", нарисовал марку его с какими-то намеками на ослепляющие лучи, добился разрешения от властей, устраивал собрания, писал манифесты, в которых проклиналось старое, погрязшее в натурализме искусство, и обещал рассвет нового от содружества безусых дилетантов.
В числе "деятелей" этого "Гелиоса" были "новый" композитор Роман Продаткевич, "лауреат Венской консерватории", молодая танцовщица Инна Терехова и сотрудник Леся Курбаса — некто Васильев.
В те годы Борис Сергеевич Глаголин организовывал в помещении Русского театра на Греческой улице "Театр народа" и поставил в нем "Опять на земле". Мой дилетантский пыл в те дни уже распространился и на области, ничего общего с живописью не имеющие, как стихи и драмы. Я в тощей тетрадочке нацарапал "трагедию" "Желтые и черные". "Трагедия" была снабжена моими эскизами декораций и повествовала о смертной борьбе двух сил. В "черном городе" на положении париев из "секты неприкасаемых" живут труженики, дни и ночи прикованные к машинам. Весь "черный город" отделен высокой железной оградой от "золотого города", где живут тунеядцы и богачи. Мне мерещилась апокалипсическая борьба этих двух сил. Мятеж "черного города" и т. п. Я вручил свой манускрипт обаятельному В.С. Глаголину и через несколько дней выслушал от него милые комплименты о том, что у меня есть талант и его надо разрабатывать. Я убежден, что это было сказано из жалости к зазнавшемуся мальчишке-дилетанту, не больше.
Но в моей "художнической жизни" была серая и неприглядная сторона, о которой, наверно, никто не знал из моих друзей в искусстве. В те дни я зарабатывал свой хлеб — хлебом. Служил контролером в пекарне одесского отдела хлебопечения, ибо в Украине уже был голод и хлеб давали четвертушками по карточкам. В мои обязанности входило и принимать муку с мельниц, учитывать припек, составлять ведомости и выдавать по ордерам хлеб в булочные, но самое главное: следить, чтобы никто не воровал хлеб, ставший драгоценностью.
Ночью в большом сером подвале горят желтые угольные лампочки, покрытые мучной пылью, и пахнет кислым тестом. Пекари в грязных колпаках и куртках давят тесто в деревянных ларях. В конце подвала — печи. Они топятся, озаряя полутьму подвала жарким светом. Перед печами — длинный стол, на который бросают кусок теста в муку с отрубями. Катают, режут ножом, бросают для проверки на измазанные весы...
В пекарне уютно. От этих теплых засыпанных мукой подземелий, от печей и живого теста. Всю ночь, то засыпая, то снова пробуждаясь, я дежурю, проверяю припек и что-то высчитываю.

ДРУГ С МОЛДАВАНКИ

Пекарня, где я служил, находилась недалеко от района бедноты и одесского жулья — Молдаванки. Мне дали комнату по ордеру в районе моей службы. И я стал жителем Молдаванки.
Поздно вечером, возвращаясь с этюдником в руках домой, я переодевался во что-нибудь простое и шел на дежурство в пекарню.
Однажды из черноты переулка выскользнули две юркие тени, быстро прижали меня к стене. Одна тень угрожающе спросила меня: "Ты кто будешь?.." От страха и растерянности я пролепетал: "Я... Меня зовут Коля..." — "A что это у тебя за шкатулочка, Колечка?.." — "Это... это — этюдник с красками... я художник... То есть учусь живописи..." Другой цепко рванул из моих рук этюдник, и на тротуар посыпались тюбики. Первый допрашивал: "A ты где живешь, маляр?" — "У вдовы Мирошнюк..." — "Слушай, подбери охру этому мазилке. Это Мирошнюков жилец. Художники — это своя шпана... Топай, мазилка!" — сказал он мне и вернул этюдник.
В один из следующих вечеров я услышал из темноты Молдаванки: "Не трогай... Это Колечка идет с живописных уроков..."
Однажды днем я встретил на Старопортофранковской чумазого и лихого арапа, в нем я узнал одного из властителей моей ночной Молдаванки и поклонился. Рожа его расплылась в улыбку: "Узнал, жлоб... Ну, как скоро ты уже выучишься и начнешь вывески писать?.. Может, и с мине портрет намалюешь?.. Куда ты, мазилка, идешь?.." — "На толкучку. Хочу купить ботинки". — "Жалкое дитя, да ведь тебя в два счета облапошат и до исподников обворуют... Идем со мной!"
Действительно, не прошло и четверти часа, как у меня на толкучке вытащили бумажник с деньгами и документами. Я растерянно об этом известил своего уголовного друга. "Я ж тебе говорил, Колечка... Толкучка не для дитев... Но не хлюпай носом... Уладим дело..."
Через минуту он вытащил за шиворот из варева толпы какого-то рыжего, конопатого пацана и грозно ему сказал, указывая на меня: "У парня вытащили бумажник с деньгой и документами. Чтоб через пять минут все было в назад. Понял?.."
Я, конечно, усомнился в таком могуществе своего знакомого и считал бумажник пропавшим, предавшись горестным размышлениям: что делать без денег? Но через пять минут к нам снова подошел угрюмый конопатый и... протянул мой бумажник. "Проверь, Колечка". Я проверил — все было в целости. Вор крепко схватил "конопатого" за огромное ухо, покрытое веснушками, и сказал:
"Передай шпане: если Самуил пришел с человеком на толчок, так только он — Самуил — может облимонить этого человека. Понял, ...дюк? Так и передай".

ЛЕСЬ КУРБАС И «МОЛОДОЙ ТЕАТР»

Несомненно, что в 1919 — 1920 гг. в Украине самым интересным явлением в театре был режиссер Лесь Курбас и его театр в Киеве. Так называемый "малорусский театр", с его небольшим репертуаром музыкальных комедий, драм и музыкальных драм давно превратился в набор шаблонов, которые мы, "новые", называли бранной кличкой "Гоп, мои грычаныки!". "Запорожец за Дунаем", "Наталка Полтавка", "Назар Стодоля", "Сватання на Гончарiвцi", еще две — три комедии — и это все, что из года в год в любом городе Украины неизменно шло на "малорусской сцене". Этот "малорусский театр" имел и своих великих мастеров, как Кропивницкий, Суслов и Саксаганский, но рутина оставалась рутиной.
Лесь Курбас был первым человеком, поднявшим мятеж против "Гоп, мои грычаныки!", и мятежником большого таланта и размаха. Руководимый им в Киеве театр начал борьбу в двух направлениях: первое — в области нового репертуара украинского театра; второе — борьба против убогого натурализма, за новые формы сценической интерпретации. Через много лет Леся Курбаса назовут "украинским Мейерхольдом", а еще позже он, как и Мейерхольд, падет жертвой застенков НКВД.
Лесь Курбас был галичанином, из Западной Украины он принес большой вкус к хорошей литературе, большую эрудицию и подлинную украинскую культуру.
Только в его театре украинцы впервые на родном языке услышали произведения европейских классиков: "Царь Эдип", "Гамлет", "Горе лжецу" Грильпарцера и др.
Я был слишком молод тогда и воспринимал все просто, без политической предвзятости. Мне, русскому юноше, казалось прекрасным, что народ (называемый то "малоруссами", то "хохлами", то украинцами), который я очень любил за его сочный и теплый юмор, за его чудесные песни, красивые обряды, вышивки и разукрашенные избы, народ, давший нам Гоголя, народ, живущий на изобильной и сытой земле, — что этот народ услышит на своем родном языке великих классиков.
Я часто слышал среди русских издевки в адрес театра Леся Курбаса. С ужимками и хохотком рассказчиков скабрезных анекдотов русские издевочно передавали монолог Гамлета у Курбаса. Печальный датский принц говорил: "Буты — чи не буты? Ось де заковыка..." Но разве эти же самые русские не издевались точно так же над всем украинским языком, сочиняя пародии и переводя фразу "Мотоцикл подъехал к фотографии" — "Самопер припер до мордописни"?
Вначале я ничего плохого не видел в том, что театр Леся Курбаса играл на украинском литературном языке, импортированном из Галиции, откуда были родом сам Курбас, его выдающиеся сподвижники и, кажется, даже и премьер театра — Гнат Юра. Галиция, Львов были культурным центром украинцев. Лучшая современная литература украинцев зарождалась в Галиции. Галицкая Русь, как я знал из истории, была неотъемлемой частью славянства и Киевской Руси.
Понадобилось много лет, вторая мировая война и темные годы эмиграции, чтобы мне раскрылась зоологическая ненависть галичан к русским.
В одесские годы я был полон самого искреннего доброжелательства к представителям украинского искусства, пришедшим к нам из Львова, попавшего под польский сапог. И когда в Одессе появился один из сотрудников Леся Курбаса — Васильев, я очень подружился с ним, и мы вместе стали мечтать о том, чтобы построить здесь такой же авангардный украинский театр, как в Киеве.
Я засел за эскизы декораций. Я набросал их целую кипу. Тут были и "Черная пантера" Винниченко, и "Горе лжецу" Грильпарцера, и "Герцогиня Падуанская" Оскара Уайльда, и др.
Я помню, что среди театральной и музыкальной молодежи, группировавшейся вокруг "курбасовца" — Васильева, было очень много русских, которые, как и я, с радостью и вдохновением хотели строить театр для братского народа. Через десять или двадцать лет такие же русские мастера искусства и литературы вдохновенно строили и театры, и литературные институты, оперы и консерватории в самых экзотических "национальных республиках" Советского Союза — и строили с любовью, как родное дело. И в этом я всегда видел светлое доказательство величия русской души, которой не свойственны ни зазнайская "великодержавность", ни презрение к "нижестоящим народностям", ни понятие "унтерменшей", ни все те прелести колониальные, которыми давно обесславили себя некоторые другие народы. Я и многие мои коллеги по театру были счастливы и радовались, что на одной земле с нами живут такие прекрасные, многим отличные от нас, русских, народы, как узбеки, туркмены, осетины и грузины. Что родина наша — огромный сад, где взросло множество разных цветов. И русские режиссеры, композиторы и художники отдавались целиком, всей своей душой, выдумкой и энергией, помогали создавать первые туркменские оперы, первые консерватории в Узбекистане, писали комедии и трагедии на основе фольклора и истории всех мыслимых и немыслимых народностей России — и делали дело на чужом языке, как свое собственное, родное и важнейшее. И это отношение было типично русским. Ибо я годами был свидетелем того, что сам народ русский — крестьянство — всегда и везде относился к "инородцам" неизменно с восторженным интересом и лаской. Человек в пестром халате, да еще с чалмой, да к тому же говорящий на непонятном языке — ведь это же "заморский гость" из сказки! На него только глядеть да удивляться!
И мне в моей юности украинские песни, костюмы, говор и обычаи казались феерией ярмарки в Сорочинцах. И я был счастлив, что смогу набросать эскизы декораций для театра, в котором будут сидеть потомки Тараса Бульбы и Солохи.

ПЛЕЯДА ОДЕССИТОВ

Когда пытаешься вспомнить этот шумный, солнечный, немного жуликоватый "левантийский" город, то прежде всего из тьмы ушедшего встает образ теплого моря. Изумрудное море, белые ракушки берегов Фонтанов, Аркадии и Люстдорфа. Замершие на горизонте рыбачьи шаланды или, как их называют там, "дубки". Чумазая детвора, плещущаяся целыми днями в море или с прибрежных скал удящая бычков. Пепельная паутина сохнущих сетей подле рыбачьих домишек. Шумный, гремящий порт, заросли мачт, грохот лебедок и цепей на разгружающихся пароходах... "Вира на нос!.. Майна! Майна!.. Трави!.." Темные ущелья Карантинной улицы, где ютятся проститутки, спившиеся грузчики и морячки в полосатых фуфайках. Толкучки, спекулянтские кафе Фанкони и Робина, где продают и покупают несуществующие вагоны сахарина... "Что у вас есть?" — "У меня ничего нет, кроме диабета..." — "И почем вагон этого диабета? Франко — "Одесса-товарная..."
Но была еще и другая Одесса... Она начиналась со старинного двухэтажного домика с аркой ворот, мраморной доской на фасаде и акациями на тротуаре. Дом был серый, а доски ворот выкрашены зеленой краской. И там жил Пушкин...
За памятником Дюку — Ришелье — стоял полукруг старинных домов, за ними — мост у Воронцовского дворца, переулки со зданиями в русском ампире — все это было пушкинское, похожее на Петербург. И этот петербургский аромат не выветрило столетие. Была талантливая, смелая и совсем не провинциальная плеяда одесских поэтов и литераторов.
В те годы в Одессе "начинали" поэты Эдуард Багрицкий и Bеpa Инбер. Багрицкий еще писал поэтические акварели вроде:

Там, где косяк
журавлиный курлычет,
Голосами спугнув тишину,
Зябкий март
на прогалины кличет
Из-за дальнего леса весну.

И подол свой
обрызгавши снегом,
От пасхального звона пьяна,
По тугим и набухшим побегам,
Топоча, пробегает весна...
Ныне седовласая, маститая и "орденоносная" Bеpa Инбер в те годы начинала в подвальном кабаре "Коробочка", где писала тексты для таких песенок:

Нас к вам прислала мама.
Мы к вам пришли
из Амстердама...

К этой плеяде принадлежали и Валентин Катаев, и Е. Петров и Ильф, авторы будущих "Двенадцати стульев", "Золотого теленка", создатели Остапа Бендера. Остап Бендер не мог никогда быть рожденным, не будь его создатели одесситами. В Одессе начинал и самый пленительный писатель и драматург послереволюционной России — Юрий Карлович Олеша.
Одной из талантливейших представительниц Одессы художников была тогда Александра Экстер.
Похвалы по адресу моих эскизов декораций, которые я слышал от коллег по создаваемому нами молодому украинскому театру, очевидно, не могли заглушить голос моей совести, корившего меня — как недоучку и дилетанта. Только этим и можно объяснить то, что однажды я собрал в папку все свои "твори" и очутился у дверей квартиры А. Экстер.
Высокая женщина с несколько мужеподобным суровым лицом ввела меня в комнату, где сильно пахло мылом для стирки белья от гуаши, расставленной на столе и подоконнике... И я увидел на стене яркие и мощные эскизы к "Саломее" О. Уайльда в постановке Александра Таирова в московском Камерном театре. И этого единственного взгляда на мастерские костюмы было достаточно, чтобы я почувствовал полнейшую беспомощность и жалкость всего того, что я принес в папке.
Она почти силой принудила меня показать то, что я притащил. Она медленно рассматривала мою мазню, а я мял потные ладони. За этим суровым лицом и седеющими висками таилась добрая душа, ибо она подбодряюще похвалила мои наброски. И я начал у нее учиться живописи.
Она засадила меня за натюрморт — миска и блюдо. Сезанн был тогда властителем душ художников. Под его влиянием была тогда и станковая живопись Экстер. Для меня Сезанн был бунтом против натурализма, против перегрузки картины дребеденью деталей и выписанных мелочишек и бирюлек. Надо было искать самое главное — первооснову вещи, первичность ее души, главную черту характера объекта. И я искал перводушу миски и блюда. Но ничего не получалось, кроме бледно-зеленых теней.
Уроков было меньше, чем их было нужно мне. Но у Александры Экстер мне открылось самое главное — существование какого-то пятого измерения в живописи, в котором можно искать выход из тупика натурализма, какая-то суровая, несколько холодная, трагическая тональность, пусть так же отвлеченная, как отвлеченна и абстрактна бывает музыка, но в которую можно и необходимо транспонировать твои переживания, порождаемые созерцанием действительности.
Поиски реальности иного, "ирреального" мира, которыми я буду охвачен долгие годы, быть может, истоки свои ведут из маленькой и душной комнаты, пахнущей мылом, от полотна, на котором я искал "идею миски и блюда".
И мне не забыть Александры Экстер, впервые давшей мне прикоснуться к какому-то высокому миру живописи.

А. ВОЛКОВ.

(Продолжение следует.)

Полоса газеты полностью.
© 1999-2017, ИА «Вiкна-Одеса»: 65029, Украина, Одесса, ул. Мечникова, 30, тел.: +38 (067) 480 37 05, viknaodessa@ukr.net
При копировании материалов ссылка на ИА «Вiкна-Одеса» приветствуется. Ответственность за несоблюдение установленных Законом требований относительно содержания рекламы на сайте несет рекламодатель.