На главную страницу сайта
Полоса газеты полностью.

СОКРОВЕННАЯ МОЛИТВА ЯНУША КОРЧАКА


Лея АЛОН (ГРИНБЕРГ) "Заметки по еврейской истории"
(Окончание. Начало в № 636.)

Януша Корчака знала вся Польша. Его книг ждали. Никто прежде не писал так о воспитании. Никто прежде не писал так о душе ребенка: ее прошлом, настоящем, будущем.

У него была своя программа на радио — "Беседы Старого Доктора". Разве доктор лечит только тело? Если бы лишь в этом он видел свою цель, то, наверное, никогда не оставил бы больницу и своих маленьких пациентов. Он был воспитателем, наставником, другом, дети любили его, и когда он возвращался после нескольких дней разлуки, обнимали и целовали его, но продолжали называть уважительно и чуть отстраненно "пан доктор". Доктор — тот, кто приходит на помощь в трудные минуты жизни, лечит теплом, словом, добротой.

Сегодня даже трудно себе представить творческое и педагогическое наследие Корчака без его статей, писем, эссе, которые уцелели чудом, дошли до нас с большим опозданием, и подобно последней вспышке костра, осветили его жизнь ярким светом. Сначала нашли "Дневник", тот самый "Дневник", который он писал в последние три месяца жизни. "Дневник", раскрывающий перед нами Корчака в самый трагический период его жизни. Дневник был замурован в кладке дома польского Детского приюта, пережил войну и был опубликован в 1958 году. Тридцать лет спустя обнаружили множество статей, писем, напечатанных и написанных от руки, и эссе "Почему они молятся?".

Многое оказалось неожиданным для исследователей педагогической системы Корчака. И прежде всего, эссе "Почему они молятся?". Воспитанники в Доме сирот молились: тот, кто хотел, кого вел внутренний порыв. Корчак приходил на молитву и тихо сидел в сторонке. И задавая детям вопрос: "Почему ты молишься?" — он помогал им понять себя, осознать, что стоит за их решением. Рождалось эссе, которое отразило подход Корчака к свободе выбора. Оно начинается так: "Когда собрались все мальчики, которые записались на ежедневную молитву, я спросил, почему они молятся, почему приходят на молитву. Это было давно, и я не помню, куда подевалась тетрадь, в которой я записывал их ответы. Но ответы были примерно такие.

Первый сказал: Почему бы мне не молиться — ведь я еврей.

Второй сказал: До завтрака мне в комнате делать нечего, а в классе тепло и светло...

Они совершенно искренни, эти дети: и тот, кто молится, потому что его попросила мама, и тот, кто ищет тепла и света в классе, и тот, кто хочет получить открытку за участие в 280 общих молитвах.

А седьмой сказал: Когда зимой умер мой отец, мне не хотелось по утрам рано вставать и идти в синагогу. Но однажды отец мне приснился и начал корить: "Когда я был жив, я работал ради тебя, невзирая на непогоду... А тебе лень за меня прочитать кадиш". Проснувшись, я пообещал себе, что буду молиться.

А одна из девочек сказала: Когда у тебя нет отца, хорошо знать, что Б-г — для всех отец, а это значит, что и для меня. Молитву понимать не надо, ее только чувствуют...".

Быть может, так родилась бы еще одна книга, но она оборвалась неожиданно, как и жизнь автора эссе. Шел 1942 год. Дети были беспокойны. Он чувствовал их тревогу. "Печальна серьезность их дневников, — записывает Корчак. — В ответ на их доверчивость я делюсь с ними как равный с равными. Переживания у нас одни и те же — их и мои". Был холодный май и тихие ночи. Он, как все последнее время, писал. "Как эти часы быстро бегут. Только что было четыре часа до рассвета, а теперь уже три. Сегодня я принимал гостя в постели. Мендельку что-то приснилось.

Я принес его к себе в постель. Он погладил меня по плечу и уснул... Вот еще один внук".

Их было двести детей, которых нужно было воспитывать, кормить, одевать, оберегать от зла, и Старый Доктор с больным сердцем, больными ногами, тяжелой одышкой и тяжелыми мыслями мечется в поисках меценатов, денег, картошки, медикаментов. Он собирает детей, бесприютных, голодных, порою раненных. Кому-то Корчак запомнился с мальчиком на руках — он пытался купить тому ботинки. И объяснял: ребенку нельзя ходить по стеклу босыми ногами — он может поранить ноги. Когда Дом сирот переводили в гетто, немецкая охрана конфисковала все продукты, добытые им с таким трудом. Корчак запротестовал, повысив голос, в ответ его бросили в Павиньяк — гестаповские застенки, и продержали несколько месяцев. Все заботы пали на Стефанию Вильчинскую, как уже не раз бывало.

От имени общества "Помощь сиротам" Корчак обращался к своим соплеменникам, и его слова звучали не как просьба, но как напоминание о долге. "К евреям! История догонит того, кто от нее бежит. Исключительные условия требуют исключительного напряжения мысли, чувств, воли и действий. Детский дом достойно выдержал трагическую неделю. Семь попаданий снарядов... Б-г миловал. Пропадем, если не получим немедленной помощи. Мы несем общую ответственность не только за Детский дом, а за традицию помощи детям. Если мы от нее откажемся — значит, мы подлые, если отвернемся — убогие, если опозорим ее — грязные. Ведь это двухтысячелетняя традиция… Достоинство нужно сохранять и в беде". И подпись: Доктор Хенрик Гольдшмидт. Януш Корчак.

Да, именно в трудные минуты жизни он ощущал близость к своим соплеменниками. Он глубоко сожалел, что не знал идиш и был далек от варшавской еврейской общины. Уже давно прошло то время, когда он верил, что независимость Польши принесет евреям равенство. Он хорошо помнил, каким потрясением оказалась для него реальность: евреев сжигали в их домах, выбрасывали из поездов, вырывали бороды. "Таким евреям, как я, живущим двойной жизнью и лишенным фундамента традиции, стало очень скверно. Я выбился из привычной жизненной колеи и никак не мог выбрать новую", — делился он своим душевным состоянием с Иерахмиэлем Вейнгартенем, одно время исполнявшим обязанности его личного секретаря. Он считал себя поляком во всем, кроме религии: религия — это личное дело каждого.

А чем, собственно, он отличался от поляков? Польский писатель, врач, офицер польской армии, польский педагог. "Он был очень польский", — писал Игорь Неверли, ученик и биограф Корчака. Наверное, таким Корчак был в двадцатые-тридцатые, в начале сороковых годов. На незнакомой мне фотографии, которую я получила от воспитанника Дома сирот, израильского художника и скульптора Ицхака Бельфера, посвятившего свое творчество памяти Корчака, — он в строгом темном костюме, при галстуке, с неизменной сигарой и в окружении детей. Эта фотография, несомненно, выполнена где-то в тридцатые — в начале сороковых годов. Как же далек он был зимой 41-го от того Корчака, которого знали и помнили в Польше! На портрете более позднего периода, нарисованном самим И. Бельфером, Корчак сидит за своим рабочим столом, перед ним раскрытая тетрадь, из-под опущенных век прорывается боль во взгляде. Он постарел, вся его поза выражает глубокую задумчивость.

В последние дни перед Йом Кипуром — в Десять дней раскаяния — Корчак стоял чуть в стороне от своих детей и молился по Махзору в переводе на польский. В один прекрасный день он понял: желание раствориться в чужой среде, почувствовать себя поляком — самообман. Так уносит волной дом, построенный на песке, и он разлетается в щепки... Вот и его дом разлетелся в щепки...

Общечеловеческие проблемы всегда затмевали для него проблемы национальные. Еще совсем недавно он писал в Эрец-Исраэль: "Проблема человека, его прошлого и будущего на земле несколько заслоняет от меня проблему еврея". В другом письме: "Мы акклиматизировались в краю сосен и снега как физически, так и духовно". Но еврейские проблемы сами настигли его.

Провожая детей в школу, он нередко видел, как те самые Юзьки, Яськи и Франки, о которых он писал с такой любовью, работая с ними в летнем лагере, а потом и в польском католическом приюте, бросали в его Срулей, Мосек и Йосек камни. Он не мог защитить их. И все чаще вспоминал тот самый эпизод из детства, как у казарм русской армии в голову еврейскому мальчику летели камни. Прошли десятилетия, он уже старик, выросло новое поколение, и им суждено пройти через те же испытания... Что будет с его детьми, где они обретут родину? Все чаще и чаще его мысли обращены к Эрец-Исраэль. Возможно ли соединить концы нити, разорванной две тысячи лет назад? Когда-нибудь, наверное, это произойдет, но сколько же нужно сил и мужества, чтобы вернуть этой земле жизнь и построить для себя страну...

Кто-то из его бывших воспитанников уже там. Его и Стефу все время зовут в гости. Она поехала первой и жила в кибуце Эйн-Харод. Корчак долго готовил себя к этой поездке. Мечтал о ней и, быть может, не без страха откладывал. Разгадка в словах, которые он написал своему бывшему ученику Йосефу Арнону: "Я все еще надеюсь, что немногие оставшиеся мне годы проведу в Эрец-Исраэль, чтобы оттуда тосковать по Польше... Есть страдания, принижающие человека, но есть и такие, что возвышают его. Тоска придает ему глубину и силу. Не будем называть злом трудные времена".

Был конец 1932 года. Оставался год до прихода Гитлера к власти. Эрец-Исраэль и притягивает, и пугает Корчака: он любит Польшу, это его родина, он не знает иврита и уже немолод. После первой поездки в 1934-м Корчак написал уже более уверенно: "Сердце подсказывает мне, что через несколько лет я буду именно с вами". Теперь в Доме сирот появилась карта Эрец-Исраэль, а воспитанники учили иврит и истоки иудаизма. А Старый Доктор мечтал, что когда-нибудь построит в Северной Галилее дом для своих детей. И виделись ему просторные столовые и спальни, маленькие "домики отшельников" и комнатка с прозрачными стенами на плоской крыше — для него самого, чтобы встречать восход солнца, и с уходом дня — провожать его, любуясь переходами красок, и писать в тишине ночи, озаренной лунным светом.

Ему все тяжелее и тяжелее в Польше: как будто порваны все нити, связывающие его с этой страной. Письма в Эрец-Исраэль полны горечи. Так чувствует себя человек, потерявший надежду, минутами ему кажется, что жизнь проиграна. В одном из писем он делает полное боли признание: "Хорошо, что у вас есть ребенок. Я помню минуту, когда решил не создавать семью. Это было в цветущем городке под Лондоном. "Раб не имеет права на ребенка: польский еврей под русской оккупацией". После я сразу почувствовал это как самоубийство".

В 1936-м Корчак вторично посетил Эрец-Исраэль. Его воспоминания об этой поездке проникнуты теплом и светом: "Вы молоды, будет хорошо. Страна велика, мудра и прекрасна". И в другом письме: "Хотел бы я беседовать с камнями — их речь немногословна и тиха, но они не лгут — и со звездами". Камни — это Иерусалим, прошлое земли, которое так много говорит его душе. Быть может, Иерусалим придаст ему силы, пока же он планирует приехать на год, чтобы учить иврит и работать над своими книгами. Корчак просит близких людей подыскать ему комнатку в Иерусалиме. Эти письма датированы концом 1937 года, но чем тяжелее атмосфера в Польше, тем труднее ему принять решение об отъезде. Он не может оставить детей. Почувствовав душевное состояние Корчака, Стефания Вильчинская немедленно возвращается в Варшаву.

"Молодая Палестина старательно и мучительно добивается договоренности с землей. Но придет и час неба". Своим мудрым взглядом Корчак глубоко проник в суть возрождающейся нации: час неба, час, когда раскроет себя духовное величие человека, наделенного Б-жественной душой. Не об этом ли он просил в своей "Молитве воспитателя?". Он берег ее, не публикуя, — так боятся открыть чужому взгляду что-то сокровенное, очень личное. В ней он весь: со своей любовью к детям, тревогой за них, желанием помочь, защитить перед неизвестностью...

"Я не возношу Тебе длинных молитв, о Г-споди... Нет у моих мыслей крыльев, которые вознесли бы песнь мою в небеса. Слова мои не красочны и не благовонны — не цветисты. Устал я, измучен. Глаза мои потускнели, спина согнулась под грузом забот. И все-таки обращаюсь к Тебе, Г-споди, с сердечной просьбой. Ибо есть у меня драгоценность, которую не хочу доверить брату-человеку.

Боюсь — не поймет, не проникнется, пренебрежет, высмеет.
Всегда перед Тобой я — смиреннейший из смиреннейших, но в этой просьбе моей буду неуступчив. Всегда говорю с Тобой тишайшим шепотом, но эту просьбу мою выскажу непреклонно. Повелительный взор свой устремлю в высь небесную. Распрямляю спину и требую — ибо не для себя требую. Ниспошли детям счастливую долю, помоги, благослови их усилия. Не легким путем их направь, но прекрасным. А в залог этой просьбы прими мое единственное сокровище, печаль. Печаль и труд".

Разве не та же мольба вырвалась из уст раби Леви Ицхака из Бердичева, когда просил он у Всевышнего за свой народ? Не тот же крик страдающей и протестующей души, взвалившей на свои плечи слишком много чужой боли? Чужая боль... Нет, то была его боль, его дети. Корчак любил их отеческой любовью, он пришел к ним, осиротевшим, чтобы заменить отца или мать, дать то, чего лишила их судьба. Мог ли он бросить их, оставить одних перед лицом неизвестности? В "Дневнике" есть запись: "Тяжкое это дело, родиться и научиться жить. Теперь мне остается куда более легкая задача — умереть… Хотелось мне умереть, сознавая происходящее и не теряя самообладания. Еще не знаю, что я сказал бы детям в этот момент. А хотел бы сказать многое и так, чтобы они знали, что имеют полную свободу в выборе своего пути". Свой выбор он уже сделал. И когда друзья-поляки предложили вывести его за стены гетто и дать убежище — отказался. "На своем посту надо оставаться до последней минуты", — писал он. Эта минута наступила...

Они шли колонной, и зеленое знамя с вышитым на нем "Щитом Давида" развевалось над ними. Долгие годы он учил детей жить, сейчас он вел их в последний путь.

И в Корчаке, сгорбившемся, постаревшем, ведущем за руки двух маленьких детей, и во всех остальных было столько достоинства, что полицейские гетто вытянулись по стойке смирно, отдавая Корчаку честь, и немцы, пораженные этим шествием, чувствовали в нем невольное к себе презрение. Говорят, что протиснувшись к вагону, немецкий офицер сказал Корчаку:
— Вы свободны.
— А дети?
— А дети поедут.
— Ошибаетесь, не все негодяи.
Таким был этот диалог.
"Если бы можно было сказать солнцу: остановись, — то это следовало бы сделать как раз сейчас". Так он писал, вспоминая, как остановил Солнце библейский герой Йеошуа. Нет, солнце не остановилось, и они вошли в вагон... За ними закрылась тяжелая дверь, сокрыв дневной свет...

Когда в семье еврейского адвоката Юзефа (Исефа) Гольдшмита родился сын, главный раввин Парижа благословил ребенка, написав его отцу: "Ваш сын будет великим человеком Израиля". Корчак хранил это письмо всю жизнь…

На аллее Яд ва-Шем в скульптурной группе они неразлучны: Корчак и дети. Его рука обнимает их, прижимая к груди. И кажется, какая-то неведомая сила влечет их вверх, от земли к небу. Тонкие фигурки детей прильнули к Корчаку, стали частью его, а он — частью их. Как это и было: в жизни и смерти.

Печатается по публикации в сетевом альманахе "Заметки по еврейской истории" —
с любезного разрешения редактора Евгения БЕРКОВИЧА.

Полоса газеты полностью.
© 1999-2017, ИА «Вiкна-Одеса»: 65029, Украина, Одесса, ул. Мечникова, 30, тел.: +38 (067) 480 37 05, viknaodessa@ukr.net
При копировании материалов ссылка на ИА «Вiкна-Одеса» приветствуется. Ответственность за несоблюдение установленных Законом требований относительно содержания рекламы на сайте несет рекламодатель.