На главную страницу сайта
Полоса газеты полностью.

НАСМЕШЛИВАЯ ОДЕССКАЯ ПОВЕСТЬ


Игорь ПОТОЦКИЙ

1

Тогда по Дерибасовской неторопливо прогуливались шикарные мужчины и женщины, большинство из которых составляли пары, но были и одиночки. Все эти мужчины и женщины одевались на прогулки по высшему разряду, словно они готовились пойти в театр, а потом раздумали. Пожалуй, Дерибасовская 40 лет назад (и чуть раньше) напоминала театр со своими сценами и интермедиями, массовкой и даже декорациями, хоть они тогда никогда не менялись. В театре, понятное дело, на сцене должно происходить нечто особенное, из ряда вон выходящее, но и в обыкновенной жизни постоянно происходит нечто особенное, а воздух Дерибасовской невозможно сравнить с воздухом Черемушек или Молдаванки — он более густой, пропитан капризными дамскими духами, как-то по-особому действует на прогуливающихся. Только на главной улице Одессы можно было встретить подпольных цеховиков, громко размышляющих о превратностях любви, отставных капитанов с молоденькими спутницами, важных чинуш со своими толстыми женами.

Я сам порой любил ходить по Дерибасовской, просто так, не зная еще, что мне придется описывать в своих книгах эту загадочную улицу, довольно маленькую, но всегда веселую, потому что у нее был статус веселой улицы, и все приезжающие в наш город стремились как можно скорее на ней побывать; а потом обязательно шли на Приморский бульвар, где на Потемкинскую лестницу смотрел Дюк Ришелье, не такой уж и славный, если вспомнить, что в Париже о нем давно забыли, но одесситы своего француза хвалили всегда, не давали в обиду, готовы были за него показывать свои воображаемые мускулы; и почему-то давно в Одессе воцарилось мнение, что первым улыбчивым одесситом был Дюк Ришелье — славный герцог, милый герцог, обаятельный герцог, стопроцентный аристократ, милашка, одуванчик, принципиальный, доверчивый, строгий и т. д.

При мне такими словами называла Дюка Ришелье одна странная и милая девушка Роза, которая сама себя величала Розалией, а вся ее речь состояла из восторженных восклицаний, при этом — так мне тогда казалось — кудряшки на ее голове звенели, как колокольчики, а восторженные фразы все лились и лились из ее пухлых губ. Сама она напоминала куклу из "Трех толстяков" Олеши, настоящую заводную куклу, — такой японцам вовек не создать, они только и могут что придумывать роботов-дирижеров и роботов-шахматистов, а вот настоящей восторженной одесситки им из холодного железа воссоздать не удастся.

Роза Коремберг знала, что ее прадедушка был из Балты, откуда была и ее прабабушка, но сама она в Балте никогда не бывала.

— Не хочу разочаровываться, — говорила она мне, весело поблескивая своими огромными глазами, — но я все равно уверена, что Балта — замечательный городок, правда, он на какую-то малость хуже Одессы, но мои предки просто так бы в Балте не поселились. Понимаешь?

Я никогда не анализировал слова Розы Коремберг. Мне нравилась ее восторженность. К тому же она была заразительной: я рядом с этой девушкой моментально лишался грусти, отчаянья и уныния. Как жаль, что Роза со своими родителями уехала в Италию, а потом в США и оттуда мучила меня письмами, где было множество вопросов, на которые я не смог ответить. К тому же одни и те же вопросы повторялись в каждом письме, так что я вскоре перестал дочитывать ее письма до конца. Сначала я старательно отвечал на ее зовы о помощи, уговаривал стать снова той же самой Розкой Коремберг, которую я помнил, но она продолжала изводить меня своей эпистолярной тоской, так что я, в конце концов, перестал отвечать на ее крики о помощи, ведь вернуться она не могла, а я не мог рвануть в Сан-Франциско, где она теперь обитала, потому что меня туда не пустили бы погранцы сначала наши, а потом их, да и таможенники меня бы завернули, словно мое тело было ценным — из золота, и должно было остаться в Одессе.

У нас с Розой-Розалией ничего не было, даже не намечалось, хоть нас и тянуло друг к другу, и она все время меня просила, чтобы я записывал свои фантазийные рассказики для будущих читателей.

Как известно, радуга имеет семь цветов, а в моей голове ежедневно рождалось сто фантазий — коротких и длинных, веселых и грустных, правдоподобных и не очень. Я тогда работал фрезеровщиком на заводе, а по ночам стучал на пишмашинке, но никому в этом не признавался. Даже соседям. Я им говорил, что у меня на кухне поселился дятел, вот он и стучит своим клювом им в стенку. Соседи спрашивали: "А как вы его кормите?". "По расписанию", — отвечал я коротко. Сосед Шаповалов однажды зло пообещал мне купить и себе дятла, чтобы тот стучал в мою стенку.

Я печатал с черновиков рассказики и не спешил их отправлять по редакциям. Я был молод, и у меня в запасе было много лет. Некоторые из этих рассказиков я пересказывал Розе Коремберг, потому что только она знала, где следует смеяться, а где делать печальное лицо. Когда Роза Коремберг уехала, я тосковал по ней не только как по красивой девушке, но и как по слушательнице, но так ни одного своего рассказа ей не отправил, — просто тогда мои рассказы не помещались в конверты.

Помню, что однажды мы с ней прошли по Дерибасовской, как жених с невестой, потому что наши глаза светились, как потом сказал наш приятель Славка Фридман, необыкновенным блеском, совсем не так, как у остальных гуляющих по этой улице, где бахвальство и отчаянье всегда соседствуют друг с другом. Вот тогда я и подумал, что я увлечен Розкой Коремберг, но боюсь даже самому себе в этом признаться.

На следующий день я примчался к Розе с желанием наговорить массу глупостей, но она опередила меня, сказав с грустной улыбкой, что собирается покинуть Одессу, потому что семья уезжает, а ее оставить одну все категорически отказались. Она настаивала на своем, кричала, плакала, просила, умоляла, но мать и отец не обращали на ее причитания никакого внимания. И тут мне показалось, что злые родители дают Розе снотворное и укладывают ее, как куклу, в огромный чемодан, потом запирают его на два замка и увозят в аэропорт.

Я стал размахивать кулаками, но они пронзали всего лишь воздух, потому что изменить уже ничего было невозможно. И через полтора месяца я остался на перроне, от которого отошел вагон с Розкой, первой моей девушкой, так и не ставшей моей невестой.

2

Помнится, что первой, кого я провожал в США, была Лялька Лусман. Лусман была пианисткой, а ее дядя Георгий был известным в Одессе скрипачом. Все одесские газеты писали о нем как о виртуозе, талантливом и непревзойденном, но его провожали пять человек, и все они были глубокими стариками, а дети и внуки этих стариков побоялись прийти на вокзал, потому что провожание тех, кто навсегда покидал Одессу, не поощрялось. Скрипач Георгий прижимал к себе скрипку, и лицо его было скорбным и опавшим, словно он сидел в оркестре и играл Тринадцатую симфонию Шостаковича.

Мы с женой пришли на вокзал, потому что моя жена Люда училась с Лялькой в одной группе и ничего не боялась, а я был пролетарием, и мне бояться было нечего и некого. Пролетарии могли в то время позволить себе маленькие нелогичные поступки, только не сильно зарываться.

Лялькин дядя Георгий обрадовался нам, а Лялька обрадовалась еще больше. Она наговорила нам с Людой массу приятных слов. Из этих слов выходило, что мы — мужественные люди и просто отличные ребята. Люда сказала, что ей бы хотелось отправиться вместе с Лялькой, "куда подальше из страны победившего социализма".

Тут Лялькин дядя Георгий начал импровизировать на своей скрипке, старенькой скрипке, которую ему в Вене в 1945 году подарил один из музыкантов, возможно, не подарил, а поменял на продовольственный паек, потому что Лялька нам рассказывала одну историю, а ее дядя совсем другую. И у этих историй была только одна точка соприкосновения — эта самая скрипка.

Он едва касался струн смычком, но они звенели, как по утрам одесские трамваи, а затем зазвучали морские волны, и все, кто проходил мимо, останавливались и слушали голос тоскующей скрипки. Так что скоро образовалась толпа, и многие люди узнавали известного скрипача Георгия Вальсберга и желали ему и его близким счастливой дороги и процветания в дальнейшей жизни. А моя жена стояла рядом со своей одноклассницей, и они плакали, но слезы
у них были легкими, возвышенными, как музыка, которую импровизировал Георгий Вальсберг, а потом они, взявшись за руки, стали подпевать, и многие в толпе наложили свои голоса на голос скрипки.

Когда мы возвращались с проводов, я рассказал своей жене о Розе Коремберг, а она сказала, что зря я не попросил Ляльку заняться поисками Розки, чтобы передала привет от меня, как будто США были размером с Одессу.

Самое интересное произошло шесть лет назад, когда Лялька привезла мне из США книгу воспоминаний Розы Коремберг, где та писала обо мне как о фантазере, с которым было интересно прогуливаться по Дерибасовской.

Роза, как оказалось, удачно вышла замуж, но сначала внезапно для себя стала джазовой певичкой. Пела она всегда очень хорошо. Почти как Пьеха, но никогда прежде (в Одессе) не думала связать свою жизнь с пением, а в США она от отчаянья записалась в какую-то вокальную студию, а там быстро выделилась, и кто-то из зрителей предложил ей турне по Канаде. Этот кто-то и стал ее единственным и обожаемым мужем, так как поехал в Канаду вместе с ней, чтобы убедиться, что ее везде хорошо принимают. Потом выяснилось, что он увеличивал гонорары Розы ровно в три раза, а еще оплачивал все цветы, которые ей подносили на каждом концерте.

Мойша Паркисман умел ухаживать, и постепенно Роза стала понимать, что он единственный мужчина, которого она, возможно, сможет полюбить. Только один недостаток имелся у Паркисмана — он не был одесситом. Когда-то его предки жили в Праге, а потом переехали в Калифорнию. Там у деда Паркисмана появилась сначала одна маленькая лавчонка, но он знал, как делать деньги, и в конце жизни владел уже несколькими большими магазинами.

Розе всегда хотелось стать богатой и независимой. К тому же Мойша на нее не давил и не торопил событий. А еще он прочитал шесть книг об Одессе и знал, где находится оперный театр. Больше он ничего из этих книг не запомнил, но Роза ему так много рассказывала о своем городе, что он накануне их свадьбы почувствовал себя почти стопроцентным одесситом. Недаром же на свадьбе он несколько раз повторил: "У нас в Одессе…".

А потом они поехали в Нью-Йорк и напросились в мастерскую художника Люсика Межберга, с которым Роза была знакома в Одессе. Люсик им сначала рассказал несколько одесских анекдотов, а потом еще несколько анекдотов из американской жизни, но все они начинались одинаково: "Встречает злой гангстер заправского одессита Леву…".

На стенах мастерской висели холсты Люсика с одесской Молдаванкой. Роза Коремберг прохаживалась между холстами, и ей казалось, что она прогуливается по Одессе, и глаза ее стали еще огромнее, вот Люсик, залюбовавшись ими, и стал писать портрет Розы, но просил ему не позировать, а продолжать ходить по мастерской.

Мойша Паркисман не слыл среди друзей и знакомых ценителем живописи, но сразу понял, что Межберг — настоящий художник, и в его картины можно вложить деньги. И он доверил Розе выбрать десять полотен. Роза выбрала картины с Молдаванкой, снежной Молдаванкой, где снег превращает все слезы и горести в ничто, а дома плывут, как гордые фрегаты, в будущие времена, потому что Одессе, а тем более Молдаванке, уже ничего не страшно.

Потом они развесят эти картины в своем большом доме, и те будут переливаться, едва в окна начнут литься солнечные лучи, а Роза будет петь песенки об Одессе, импровизируя их — слова и музыку, а важный мистер Паркисман станет радоваться, что у жены хорошее настроение.

(Продолжение следует.)

Полоса газеты полностью.
© 1999-2017, ИА «Вiкна-Одеса»: 65029, Украина, Одесса, ул. Мечникова, 30, тел.: +38 (067) 480 37 05, viknaodessa@ukr.net
При копировании материалов ссылка на ИА «Вiкна-Одеса» приветствуется. Ответственность за несоблюдение установленных Законом требований относительно содержания рекламы на сайте несет рекламодатель.