Летописец русского Парижа

Николай Егорович Дронников. По словам известного французского поэта и переводчика Леона Робеля — «самый русский из французских и самый французский из русских художников».

Вот уже сорок лет Николай Дронников живёт в Париже. Он уехал в 1972 году, прервав успешно начавшуюся в СССР карьеру, уничтожив перед этим значительную часть сделанных на родине работ. «Приехал закончить образование — по совету Шагала», — говорит сам художник.

На новом месте всегда трудно начинать — а ещё труднее состояться. Николай Дронников состоялся — не только как художник, создавший прекрасные циклы парижских пейзажей и уже вошедший в историю как автор уникальной серии портретов знаменитых россиян, но и как писатель, издатель, просветитель…

Приехав в Париж, он поставил перед собой задачу не только узнать о русской эмиграции и эмигрантах всё то, что замалчивалось в Союзе, но и донести эту информацию до всех тех, кто в ней нуждался. В начале 80-х Николай Егорович составил и опубликовал шесть номеров сборника «Статистика России. 1907-1917 годы», где представлены интереснейшие данные, замалчивавшиеся тогда в СССР. В своей уникальной домашней типографии Дронников издал более шестидесяти книг с текстами Геннадия Айги и Елены Гуро, Натальи Гончаровой и Михаила Ларионова, своими воспоминаниями и рисунками.

А в своём ставшем легендарном цикле портретов, которые он делал только и обязательно с натуры, Николай Дронников запечатлел Иосифа Бродского и Александра Солженицына, Геннадия Айги и Виктора Некрасова, Владимира Высоцкого и Булата Окуджаву, Андрея Тарковского и Андрея Синявского, Святослава Рихтера и Мстислава Ростроповича — и ещё многих, многих других. «Сегодня моя портретная галерея насчитывает около тысячи портретов — настоящая энциклопедия русской жизни во Франции», — говорит художник.

Николай Дронников любит Одессу, а одесситы отвечают ему взаимностью. Только за последние десять лет в нашем городе состоялись четыре выставки его иллюстраций, графики и живописи. Он является почётным членом Всемирного клуба одесситов и членом редколлегии альманаха «Мория». Тесная дружба и общение с поэтом Игорем Потоцким дали свои замечательные плоды — многократно уже переизданная повесть Игоря «Улица Розье» немыслима без иллюстраций Николая Дронникова; Игорь за последние годы выпустил в нашем городе пять книг с текстами и рисунками художника.

Прошлой осенью мне повезло — я несколько раз бывал у Николая Егоровича дома. Идея взять интервью возникла спонтанно — я понял, что просто обязан это сделать. Представляю вашему вниманию нашу беседу.

— Николай Егорович, давайте начнём с самого начала. С чего начался ваш путь в искусстве?

— Давай возьмём шире — как я открыл для себя культуру, и не только русскую культуру. Я рано начал читать стал по-немецки. Мой старший брат хорошо учился в школе, и я тянулся за ним. Мне к началу войны было 10 лет. И вдруг — война с немцами. Но немецкая культура всё равно меня привлекала, я никогда от неё не отказываюсь — ни от художников, ни от мыслителей, ни от музыкантов. Для меня это очень высокая культура. Я же всё-таки крестьянского происхождения.
И тут брат притащил домой книгу «Наполеон» академика Тарле — её только издали.

— Замечательная книга.

— Да, замечательная. А она как раз за месяц до войны вышла. И вот представь — война, мне 11 с половиной лет, и я всю её проштудировал и даже стал Кодекс Наполеона искать. Вот так французская культура начала в меня проникать. А тут ещё брат притащил толстый том Мопассана — «Милый друг» и всё такое прочее. Я всё это тогда уже прочитал. У брата было много альбомов по искусству — и немецкому, и французскому. Я уже многих художников знал к тому времени — и Добужинского, и Бенуа… Брат учился в художественном училище памяти 1905 года на Сретенке, в которое и я потом поступил — из-за него, конечно. Но учиться рисовать мы начинали ещё в студии Дома пионеров на Большой Полянке. И там брат начал писать маслом на холстах — отступление французов из Москвы, это была зима 41-го, и второй холст у него был — «Бородино». Темы понятны — шла война. Моего педагога по скульптуре взяли в ополчение, и он сразу погиб под Москвой. И уже тогда преподаватель студии лепки выставил мою скульптуру «Весна» -отлитый из гипса мальчик запускает кораблик, — и выставил за две недели до начала войны. Мне было десять, в августе уже одиннадцать. Он сам отлил его в гипсе из моей глиняной фигурки.

Педагогом брата по живописи был Куницын, старый интеллигент, а заменила его женщина по фамилии Лившиц, кажется, и она сразу же почувствовала во мне подготовку культурную и принесла мне альбом Музея изобразительных искусств, созданного на основе коллекций Щукина и Морозова. В этот Щукинский дом я потом ходил. И в этой коллекции меня сразу наповал сразили Матисс и Ван-Гог.

Я занимался в студии лепки при Доме пионеров. В советское время было очень хорошее художественное образование, не надо от этого отрекаться. Сначала была студия, потом училище, потом институт. Я всё это прошёл. На Таганке Высший Суриковский институт. Я учился у академика Алпатова, Чегодаева.

— Вы приехали во Францию в конце 60-х?

— В 1968 году я приехал просто так, а в уже в 72-м приехал и в Россию уже не вернулся. Я — невозвращенец.

— В вашей книжке о Шагале — о вашей с ним встрече, — стоит дата — 1968 год. Вы уже тогда у него побывали?

— Да, прямо в первый приезд. Он жил тогда на юге, Сан-Поль-Ванс.

— А кто вас привёл к нему? Вы уже имели друзей во Франции?

— Дело в том, что моя жена работала в агентстве «Франс-Пресс» — она была там единственной, кто знал русский язык. И, естественно, мы вращались в кругу дипломатов, корреспондентов, в артистическом кругу. И один из них — очень хороший, директор французского телевидения, и он ездил в Витебск снимать передачу о Шагале. Поэтому мы все туда поехали и меня туда взяли. Я был в агентстве негласным консультантом по русскому искусству, со мной там советовались…

— После училища вы закончили Суриковский институт?

— 17 апреля с 4 курса я уехал служить в армию. Я уже получил тему диплома, это был 51-й год, а темой была тема вождя, такую тему дали только двум с курса — как отвертеться от неё? Это или Сталин, или Ленин. Как отвертеться? Я попал в неудобное положение. Меня мать с пелёнок агитировала против советской власти. Ни отец, ни мать эту власть не признавали. И это было для меня испытанием. Биографию я не хотел портить. И тут к нам пришли прямо на курс и раздали повестки. В Красноярск увезли. На пять лет, не меньше. Там я служил на аэродроме. Я плохо слышал, во время войны бомба взорвалась в пяти метрах от меня, и все три дома, три барака были разрушены. Мы вырыли с отцом и соседом блиндаж, но не успели его закончить, отделать. Когда бомбы упали, я сидел у входа. Если бы стоял — меня бы уже не было. А так — контузия, у меня нет ушной перепонки. В Красноярск меня взяли в армию. И вернулся я опять на 4-й курс училища, снова его прошёл. За пять лет службы я всё забыл — чуть азбуку не забыл.Всё пришлось восстанавливать.

— До отъезда, ещё в Союзе, вы участвовали в выставках? Индивидуальных, групповых?

— Открой биографию Шемякина — там у него если не две тысячи, так тысяча выставок. На квартире устроили выставку — он уже записал. Я к этому не стремился. Конечно, участвовал. Я и в Манеже выставлялся — с работой «Разгром немцев под Москвой». Это было в 1966-м. Я тогда принадлежал к суровой школе, работал в суровом стиле.

— Для любого эмигранта адаптация на новом месте представляет собой серьёзную проблему — а для человека искусства она сложнее вдвойне. Как вы искали себя во Франции? И, конечно же, хочу спросить о портретной серии русских эмигрантов и вообще великих россиян — вашем фирменном знаке.

Ну, тут нужно вернуться обратно в Россию. Дело в том, что портретом я занимался с самого начала. Тогда, когда читал «Милого друга», или даже раньше. Я понял, что они у меня получаются. Один из первых портретов, который у меня получился, был Щорс. За Сталина с Лениным я даже браться не хотел. А Щорс — тоже герой. И естественно, до отъезда сюда я писал много портретов. Даже квартиру в Москве купил двухкомнатную в кооперативе. А на что я её купил? Ходил и помогал художникам — там Ленина поправить, тут Хрущёву бородавку посадить. Прихожу к одному — смотрю, у Ленина два левых ботинка и шнурков нет. Вот и шнуровал, пуговицы пришивал, не говоря уже о том, что весь портрет менял.

Но мы отвлеклись. Конечно, первые два года здесь я сходил с ума. Потому что я разрабатывал там русский пейзаж — в суровом стиле. У меня была большая тема Москвы и Подмосковья — это меня полностью увлекало. Мы же знали тогда только передвижников, жанровые сценки, а пейзаж был на задворках. Я стал им интересоваться — и так узнал Соколова. А приехал сюда, залез на Монмартр — а ведь там каждый фонарь уже помногу раз нарисован и продан. Каждая ступенька нарисована и продана. Что же, мне тоже идти в это? Что я мог уже тут сделать? А там-то, в России, эта тема вообще не была разработана — тем более церкви, храмы. Я ездил на восток, в Казань, где старинная архитектура, и там работал.

Поэтому, когда я приехал, то сидел два года и с ума сходил. Культура — это другое дело совсем. Я к Шагалу зачем поехал? Увидеть, где человек работает, где человек живёт. Я же помнил по картинам все эти места. Вот, например, Сезанн, «Гора Сан-Виктуар». Я приехал и полез на эту гору. Я и по местам Ван-Гога проехал, и по местам Рубенса… Я никогда не стеснялся учиться. Но поначалу всё тут действительно было совершенно не моё.

А мои портреты — это русская традиция, это Третьяковка. Многие кричат: «Я русский художник!», а сами накидывают на холст цветовые пятна — и что в этом русского?

— А кто был первым портретируемым?

— Первым был Синявский.

— А где вы его рисовали?

— Вот прямо здесь он мне и позировал — где ты сейчас сидишь. Мне тут и Галич позировал, и гроссмейстер Спасский, и Данзас, секундант Пушкина…

— Кто-то приходил к вам, к кому-то вы ходили на концерты…

— Посмотри на любые портреты. Сидит натурщик, ему скучно. А мне важно: если он музыкант, пускай он играет. Вот Рихтер — на моих рисунках же видно, что он играет Шуберта. А Ростропович дирижирует оперой «Война и мир» Прокофьева. У меня штук сорок портретов его с дирижёрской палочкой. Я всё это берегу. Что-то по музеям расходится, что-то продаю, но большую часть берегу.

— А кто из ваших портретируемых был для вас наиболее интересен? Близок? Я понимаю, что Геннадий Айги — у вас множество его портретов, вы иллюстрировали его стихи, выпускали их отдельными книжечками…

— Это банальный вопрос. Мне интересно, чтобы человек был с бородой. Бороду рисовать интересно.

— Я был с бородой в прошлом году, а потом её сбрил. Не подготовился, в общем. Лицо круглое, рисовать сложно…

— Ну да. Видишь, я холст специально квадратный взял, чтобы твой портрет поместился.

— Так кто из портретируемых вам больше всего запомнился?

— Ну что рассказывать? Потрясающие портреты Рихтера. Да и Ростропович неплохой. Ну раз уж ты хочешь такой случай… Я несколько раз приходил на концерты Рихтера и, чтобы не шуметь, я брал китайскую кисть, китайскую тушь и бумагу. Потому что Рихтер в такой тишине играл… А я рисовал его руки.

— А в каком зале он играл?

— В основном я рисовал его на Луаре. Там специально для Рихтера сделали зал. Там раньше хранили зерно, амбар громадный, потрясающая акустика. С ума сойти. И он там играл. Даже доски поставили на сцене — типа избы. Ну я как-то очень близко сидел. А бумага шершавая. И вот идёт кисть по бумаге — и шорох слышал, настолько музыка у него была… И он услышал. Первый раз он не слышал. Прихожу после перерыва, раскладываю свою бумагу — и тут выключают весь свет в зале. И впредь он играл в полной темноте. Сказал: не нужно на мои руки смотреть, нужно музыку слушать. Вот что такое искусство.

— А Солженицын? Сколько раз вы его рисовали?

— Солженицына я несколько раз рисовал. Основной — когда его пригласили в Вандею. Вандея — это место, которое сопротивлялось французской революции. И мэр Вандеи пригласил туда Солженицына. Там он читал, а я его рисовал. Это лучшие рисунки Солженицына. Самые лучшие купил у меня какой-то француз из Бордо.

— А Высоцкий? У вас на стене висит его портрет с автографом.

— Самый лучший портрет я отдал сыну Высоцкого Никите — в его музей. Я отдал туда Галича, отдал Окуджаву, штук пятнадцать портретов. Никита сделал выставку, сделал прекрасный каталог. И вот там самый лучший портрет Высоцкого, цветной.

— А чем вы его делали?

— Уголь, сангина. И там самая лучшая надпись: «Николай, добра тебе». Высоцкого я с Мариной Влади ещё в своей машине катал по Москве, когда он за ней ухаживал. Я познакомился с ним у своего друга, у которого жена тоже была француженкой. Он у него ночевал. Это мы сейчас — Высоцкий, Высоцкий… А тогда ему ночевать иногда было негде. Спал на диване, а над диваном висели две мои картины. И по этим картинам он написал песню «Купола в России красят чистым золотом, чтобы лучше Господь замечал». Это по моей картине написано! Вот такие золотые купола и вот такое синее небо, разорванное этими куполами, этими шпилями.
А с Айги — это совместное творчество всё. Слово «ворона» — это же мы совместно придумали. И стихи я его специально просил маленькие писать, чтобы мне было удобно в книжках своих печатать. Не огромные, а маленькие, в четыре строчки. Это всё совместно творилось. Как раньше совместно творили. Мне хотелось жить, как в Средневековье — когда один человек и скульптуру делал, и чеканил, и живописью занимался. Я так воспитан!

— Хочу спросить про книжки. Тут действительно детективная история с этим набором букв, который вам подарили. Он хранился в Париже больше ста лет? Вы же делаете уникальные книги.

— Наши диссиденты, которые приехали… Да и только не диссиденты. Ещё ведь Лермонтов писал: «Прощай, немытая Россия». А для эмигрантов тогдашняя Россия жупелом была… Хотя они и свалили этот строй в итоге… Мы все ответственны за то, что происходит в стране — и ты, и я. Так и они. Но для них эта Россия была совсем другим. И теперешняя, и тогдашняя наша интеллигенция… Ведь Солженицын не зря их назвал тогда «образованщиной»! Я ещё обиделся тогда на него; а сейчас понимаю, что он прав был. И вот, зная мою подлинную любовь к России, одна дочь старых эмигрантов — её дед был генерал Самсонов, который с Ренненкампфом в Прусских болотах погиб — Солженицын это в «Прусских ночах» описывал, правда, критично, — а я считаю, что они большое дело делали; ведь для чего был послан корпус Самсонова и Ренненкампфа? Спасти Париж! Они утонули, но они спасали Францию! И сорвали наступление на Париж. Они герои. Вот она мне дала — это отец её мужа, священник, использовал, они ещё в Бельгии печатали этим шрифтом. Из Бельгии в Канны перевезли, и я туда поехал и привёз всё, что поместилось в машину — свинец ведь страшно тяжёлая вещь!

— Вы не считали, сколько книг издали за эти годы?

— Книг не считаю, так же, как и деньги. Деньги — это осенние листья. Ну и книжки так же.

— Я видел как минимум несколько десятков.

— Кто-то насчитал пятьдесят. Но их, кажется, даже больше.

— Ваша выставка в Центре Жоржа Помпиду — это было в 80-х?

— Да нет, это был 94-й год. В Помпиду отмечали семидесятилетие Геннадия Айги. Я тогда в музее на его выступлении сделал сто портретов Айги. Сто! Выдающиеся портреты. А он мне дал потом сто стихотворений, и я их издал. Вот так мы работали. Есть же сто гравюр Хокусая с видом Фудзиямы — а мы чем хуже? Он мне дал сто четверостиший, а я ему дал сто его портретов, сделанных в Помпиду. Ну, и кроме того, я оформил выставку к его выступлению. Семь плакатов огромных с его поэзией, его и мои книги были выставлены в стеклянных шкафах, там он и читал. Это было внизу, в холле.

— Вы говорили, что в его музее в Чувашии шестьдесят портретов вашей работы.

— Ну не только портретов, но и пейзажей — Волга… Это моя река — Волга. Это лучший музей на Волге, самый современный. Там четыре зала моими работами оформлены.

— Судя по висящим у вас дома афишам, ваши выставки в России проходят сейчас регулярно.

— Да не регулярно! Первую выставку Айги мне устроил — в Чувашии, в 2000-м году. Это на моё семидесятилетие.

— То есть это была первая ваша выставка в России после отъезда?

— Да я, может, и не вернулся бы туда! Ведь первыми вернулись кто? Те, кто громко и со скандалом уехал. Синявский, Шемякин, Неизвестный — и сразу рванули обратно. Наставили памятников по всей стране. И что с Россией сейчас? А я мог бы и не поехать. Это Айги меня вытянул.

— Но в Москве выставки были в 2010 году и в 2012-м?

— Да. В 2010-м выставка была в галерее, а в этом году — в Литературном музее, это не одно и тоже. Музей взял тридцать лучших портретов писателей в свои фонды, а работ было на два зала.

— А где были выставки в Париже? Сотрудничаете ли вы постоянно с какой-то галереей?

— С галереей в городе Гонфлё. Там самая лучшая галерея. Это город чуть ниже Ла-Манша. Пейзажи, портреты — там всё покупают. А вообще я не гонюсь за участием в выставках. Многие художники гонятся за количеством. По-моему, чушь всё это.

— А что не чушь? То, что вы запечатлели для истории множество выдающихся людей?

— Что не чушь? Ну вот я, например, участвовал семь раз в Осеннем салоне. Скульптурами, живописью, графикой. Смотри — вот каталог, выпущенный в 2003-м году к столетию Осеннего салона. Вот Модильяни, вот Ренуар, а вот и Дронников. Я сразу принял участие в Осеннем салоне, как только приехал сюда — в 1973 году. В России никак не пробьёшься, а тут приноси работы — и участвуй.

Меня часто спрашивают, почему я из России уехал. А потому, что пить надо было с художниками, чтобы быть в кругу общения. А я хотел чистым творчеством заниматься. Вот и уехал — от водки, от селёдки, от икры. Теперь мне всё это врач запрещает — вредно.

— Да, художнику нужно быть в «тусовке». Даже если ты средненький художник, но в «тусовке», тебя знают, приглашают на выставки, покупают работы. А если ты гений, но сидишь дома и пишешь, при этом ни с кем не общаешься и не дружишь — ты изгой. Нужно постоянно мелькать.

— Так почти всегда было, пожалуй.

— У вас совершенно роскошная библиотека с редкими изданиями. Как вы стали её собирать?

— Понимаешь, когда я ещё жил в России и видел книги, которые привозили из Франции жёны моих друзей, я не мог сдерживать восхищения. Я хотел такие же книги. Ведь моя жена работала в редакции Франс-Пресс, через её руки проходили все переводы запрещённые — Синявского, Солженицына, мы тайно кое с кем встречались — вот Гинзбурга я ночью привозил… За нами следили, конечно. Я себя не причисляю к диссидентам, но поработали мы на них будь здоров. Если бы не было моей жены, Синявский был бы наполовину менее известен. Мог бы быть вообще не известен. Это мы его вытащили. И когда я приехал сюда… Ну почему любой иностранец мог читать книги Бердяева, правду о революции, а мы в Союзе не могли? Нет, они мне попадались, но я же должен был читать их в уборной! Человек был лишён элементарной культуры — культуры чтения той литературы, которую он хотел читать. Хотелось читать по-настоящему. Теперь я могу зажечь камин и читать, сидя у него. Начал собирать. Чтобы жить среди русской обстановки — и читать! Я приехал сюда заканчивать образование. Образование — какое слово! Образоваться! Как вот Репин приезжал сюда образоваться, как Иванов… Вот для этого я и собирал книги. Другой вопрос — я ведь, покупая, их спасал. Вот, например, Бунина продавец разорвал и бросил. Я поднял — а там подпись Бунина. Эмигранты жили страшно бедно, и, естественно, где-то на полке возле трубы отопления книги сгорали. Я всё это спасал, восстанавливал книги. Одна книга часто ходила среди множества людей — у них не было денег на покупку книги! Сейчас говорят — Серебряный век. Какой, к чёрту, серебряный! Железный!

Я приехал сюда не выставки устраивать — а пожить, почитать, образоваться.

— В вашем уникально художественном дворе на стене две группы портретов — «айгисты» и «бродскисты», причём «айгистов» гораздо больше. Почему именно такое разделение? Я знаю, что у вас неоднозначное отношение к Бродскому — точнее, нет такого трепетания, какое есть сейчас у нас.

— Ну, это серьёзный разговор. Давайте проще. Бродского я впервые встретил в Москве — совсем молодого, двадцатилетнего. Он читал свои стихи на квартире у моего друга. Там был и Александр Гинзбург. А мой друг — он с Синявским был связан. И там Бродский был со своей пассией, нашей лучшей подругой — француженкой. Сейчас даже не вспомню её имени. И Бродский прожил с ней всю жизнь, пока не накололся на графиню Волконскую. У меня и портреты её есть, этой француженки. Она с ним до самого конца была. Была его музой. Поэтому вот этот круг — Бродский с француженкой, Высоцкий с француженкой, Айги с француженкой… Французы вытащили эту культуру! Она познакомила Бродского с французскими поэтами, писателями, которые и делали потом Бродского. Она звонила потом из его квартиры к нам, чтобы Аньес (жена Н. Дронникова — прим. автора) написала, что он умирает. Потому, что у него была операция тогда сложная. И Аньес написала. Вы понимаете, что такое «Франс-Пресс»? Это же на весь мир сразу распространилось.

Тогда время такое было. Так Бродский и Нобелевскую премию получил. Ведь, например, в своё время её должен был получить не Бунин, а Мережковский. Мережковский рассчитывал на эту премию, даже пополам хотел делить её с Буниным. Так и тут.

Ну, а у меня «бродскисты» и «айгисты» — это два течения. Айги — это самый современный поэт. Это Малевича, это Хлебникова линия. А Бродский — это Серебряный век. Это ампир, ампир Санкт-Петербурга. У него и пейзажи в поэзии ампирные. Он с Ахматовой общался, а Айги тяготел к Пастернаку. Это разные линии. Да, это был Серебряный век… Это уже отодвинулось, прошло. Сейчас искусство совсем другое. Да и я отодвинулся, отошёл. Кому я нужен сейчас со своими портретами, когда сейчас смотри, что творится в современном искусстве? Пишут задней ногой. Или хвостом.

— А дома у вас Бродский был?

— Ну не все должны были быть у меня дома. Я с ним встречался раз сорок, в разных местах. Он меня прекрасно знал. Подписывал книгу так: «Дронникову — Бродский». Вот какие были отношения. Вот такие отношения художников — это важно. Вот это нужно сохранить.
Или вот, например, его отношение к Лимонову. Он же вытащил Лимонова из дерьма — Лимонов там посуду мыл. А Бродский вытащил его и напечатал.
Я, конечно, защищал Айги. О нём писал в Англии Колкер, что Айги — это тёмная дыра в русской поэзии, потому что его поэзия — это фактически «Чёрный квадрат» Малевича. А вот Бродский — это да, его встречают как большого поэта. Я в «Русской мысли» статью написал — в защиту Айги и Малевича.

— Вы давно и тесно связаны с Одессой. У нас прошло несколько выставок ваших работ, а книги поэта Игоря Потоцкого часто иллюстрированы вашими рисунками. Его повесть «Улица Розье» немыслима без ваших иллюстраций. Как вы познакомились, как работали над рисунками к повести?

— Нас познакомил радиожурналист Виталий Амурский. Он брал интервью и приглашал меня рисовать своих гостей. Он потом делал статьи и вставлял мои портреты и рисунки в свои статьи. Так же вышло и с Потоцким — он брал у него интервью и пригласил меня рисовать. Так мы и познакомились.

Амурский когда-то готовил статью об улице Розье и попросил меня сделать ряд набросков улицы для этой своей статьи. Я провёл там много времени, причём это было небезопасно — незадолго до этого там взорвали ресторан. Потом статья эта не вышла, а рисунки остались. Целая пачка рисунков. И Амурский попросил меня показать Игорю Потоцкому эти рисунки. Он был восхищён. И я ему их подарил. Так и появилось название его знаменитой повести «Улица Розье». Так мои рисунки начали свою вторую жизнь.

Всё то время, пока мы записывали интервью, Николай Дронников рисовал. Два моих портрета — на дереве и холсте — остались у него в мастерской.

Беседу вёл Евгений ДЕМЕНОК.

Публикация в газете "Всемирные Одесские новости" № 2(84) за июнь 2013 г.