Регби
Регби

Гимназическая угол Малой Арнаутской


Зимой двор замирал. Даже "зимних праздников веселые тревоги" были домашними и на двор не распространялись. Даже выпадавший снег, сугробы, санки не выводили двор из зимней летаргии...

Настоящая жизнь начиналась весной. С весенних, мартовских, каникул. Сбрасывались галоши с ботинок или полуботинок, с называвшихся "мальчуковыми" туфель на шнурках, сбрасывались носимые поверх чулок (о колготках в те послевоенные годы еще ничего не было известно) байковые, чаще всего коричневого цвета, шаровары. На смену тяжелому зимнему пальто приходило демисезонное, если только оно было. Становилось легко и свободно.

От зимней выморочности, от спячки двор постепенно приходил в себя. Зацветали абрикосы, из квартир выносились фикусы, олеандры, на подоконниках в горшках расцветали скромные "райские кущи" небогатого послевоенного быта — бегонии, герани, фуксии, "калачики". В конце мая воздух был залит запахом цветущих акаций.

Словно истосковавшись в зимней немоте по звукам, двор начинал прочищать горло. Из распахнутых окон звучали концерты по заявкам, непременно начинавшиеся "Кантатой о Сталине" или же "На просторах Родины чудесной", потом шли "Москва — Пекин, Москва — Пекин, идут, идут вперед народы…". После марта пятьдесят третьего трудящиеся в едином порыве хотели слушать "Партия — наш рулевой"! После официальной части приходила очередь услышать "Ой, стоит калина в поле у ручья…", которая сменялась "Полонезом" Огиньского, а "Полонез", в свою очередь, кубинской народной песней (так объявлял диктор) "О, голубка моя…" или куплетами "Из-за вас, моя черешня, ссорюсь я с приятелем…". Голоса Михаила Александровича, Робертино Лоретти, Гелены Великановой сменяли друг друга.

Появлялись точильщики ножей, лудильщики медной посуды, старьевщики или старывешшники, как тогда звучало это слово, стекольщики, слепые с аккордеонами и детьми, жалобными голосками певшими "Разлука ты, разлука…". Иногда появлялся человек с волшебным фонарем, вставлявший в него подобие современных слайдов. Прильнув глазом к окуляру, несколько минут можно было лицезреть виды европейских городов. Это было чудо! Забредали гадалки, зычными голосами предлагавшие поведать все о будущем, иногда приходили более тихие владельцы птичек, вытягивавших бумажки с предсказаниями все той же счастливой судьбы.

Но это пришлые голоса. У двора были свои мелодии, своя музыка, иногда гремевшая, как "Полет валькирий". На деревянных ступеньках площадки, в подъезде, усаживалась мадам Корецкая со своим пинчером Жулькой, заливистым голоском встречавшим и провожавшим каждого идущего. Неистовым лаем радости Жулька встречал мужа мадам Корецкой, тачечника, который в конце дня вкатывал во двор свою тачку (грузовое "такси" тех послевоенных лет). Ее оглобли, казалось, под наклоном упирались в небо.

У ворот, из открытых окон второго этажа, был слышен серебристый смех, а иногда пение мамы Милочки Рахман. У женщины был необыкновенной красоты голос, и весь двор сожалел, что Лидия не стала, а могла бы стать, оперной певицей. Иногда все с того же второго этажа раздавался крик петушиной тоски. Милочке Рахман бабушка купила цыпленка. Милочка, интеллигентная городская девочка, привязалась к этому пушистому комочку живой природы. Цыпленок, превратившийся в петушиного юношу, а потом в заматерелого петуха, привязанный за лапку, расхаживал по площадке второго этажа, оглашая одинокими криками подъезд. О том, чтобы совершить обряд превращения птицы в бульонное мясо, в семье не могло быть и речи. Уж не помню точно, как сложилась судьба Пети, но, кажется, бабушка его кому-то подарила. Мы сострадали Милочке в ее печали.

От площадки второго этажа наверх (в типичной одесской галерее) шла узкая деревянная лесенка в крошечную квартирку, где жили Майя Ладыженская и ее мама — тетя Этя. Отец Майи погиб на фронте. Тетя Этя, чуть сутулившаяся, с неизменной приветливой улыбкой, легко взбегала на третий этаж. В их квартире единственной вещью, словно выпадавшей из неказистой обстановки, было пианино. До сих пор помнится робкое прикосновение к клавишам, которое Майя великодушно позволяла мне совершить, коричневая с вышивкой фуляровая дорожка — ею покрывалась клавиатура, перед тем как опускалась крышка. Даже легкий запах нафталина, шедший от пианино, завораживал.

Летом, когда тете Эте удавалось получить для Майи путевку в пионерлагерь, на одну смену, я скучала без подружки и даже тайком ездила куда-то на Фонтан, чтобы найти Майю в пионерлагере. Как "на деревню дедушке". С тем же результатом.

Там же, в подъезде, жила счастливая до поры до времени пара — Надя и Лева — с сыном Адиком. Счастливая до тех пор, пока жена не пошла торговать пивом, к которому быстро пристрастилась… Не стану описывать, в каком виде все чаще стали встречать красивую Надю. Уж не знаю, каким способом (очевидно, только силою любви) Лева вытянул супругу из этой воронки, но случилось невероятное — он запил сам. И неблагодарная выгнала мужа. Двор единодушно встал на сторону Левы, и Надя поменяла квартиру. Так во дворе к моей радости появилась еще одна умненькая девочка — Эмма Школьник.

В том же подъезде жил военный музыкант, и в многоголосье двора вплетался медный звук трубы! Военную медь могла перекричать баба Настя, которую награждали нелестными эпитетами, и только моя мама жалела ее и звала, по своей привычке уважительного отношения к имени, — Настасья Фоминична. Рядом с крикливой Настей, в подвале, жила тихая, смиренная мадам Шиманская. Она вечно чистила во дворе чьи-то кастрюли, сковородки, начищала до блеска медные примусы. И, тем не менее, к соседке обращались неизменно — "мадам Шиманская".

Кстати, когда несколько позже во дворе появилась польская семья, то к матери семейства не обращались "пани Новаковская", а все так же, по одесскому обычаю, "мадам Новаковская". И не было разницы, где жили эти мадам — в подвалах нашего двора, на втором, третьем этажах, пользовались духами "Красная Москва" или простенькой "Белой сиренью", а то и просто от натруженных рук шел запах хозяйственного мыла — не социальный, не квартирный статус был определяющим. Нужно было уж очень "достать" дворовое сообщество, чтобы лишиться права обращения "мадам". А так во дворе постоянно звучало — "мадам Лименис", "мадам Королёва", "мадам Медведева", "мадам Сталова", "мадам Талесник", "мадам Школьник"!..

Двор был узким и длинным. В нем имелись свои полярные территории — подъезд и часть двора, примыкающая к подъезду, где вибрировали свои страсти, возникали свои, местные, "скандалы в Клошмерле"; более тихая зона посреди двора; наконец, другой полюс — противоположная от подъезда часть, где извергались свои вулканы.

В отсутствие — за редкими исключениями — бытовых удобств жильцы тянулись к уборной и крану в конце двора. Это тоже объединяло, а порой приводило к противостоянию между обитателями дворового пространства. (Рядом с краном стояла огромная деревянная бочка с дождевой водой. Вода казалась черной, в ней плавали листья.)

В конце двора жила подруга моей сестры Таи — Лиля Тартаковская. Ее отец — то в военной форме, оставшейся с Великой Отечественной, то в гражданском костюме — проходил медленно, прихрамывая, через двор. Однажды я увидела мужчину шедшим на костылях — без ноги, штанина брюк была подвернута до уровня колена. Я была потрясена и ничего не понимала, пока не услышала от взрослых слово "протез"…

Под Тартаковскими на первом этаже жила еще одна семья Рахман. Алка Рахман была года на два старше меня, и какое-то время я взирала на нее с таким же почтением, как незабвенная Эллочка на Фиму Собак. Еще бы! Когда Алка хлюпала и шмыгала носом, то все лицо словно переворачивалось по диагонали. Мне это казалось почти цирковым фокусом! И я какое-то время, то стоя перед зеркалом, то просто идя по улице, тренировала мышцы лица, чтобы рот уходил в одну сторону, а нос — в другую! Нет, мне так и не удалось хоть частично приблизиться к желаемой цели! Наверное, мне не повезло — у меня не было такого насморка, какой одолевал Алку!

В том конце двора жили Капитан и Капитанша с детьми. Он был владельцем трофейной развалюхи, по сравнению с которой "Антилопа-Гну" выглядела, как "Мерседес" рядом с горбатым "Запорожцем". Все поездки на этом авто ограничивались, по-моему, выкатыванием его с помощью соседей из двора, затем шло продолжительное копание в механизме, потом машина вновь вкатывалась во двор. Тем не менее, обладание пусть такой, но все же машиной придавало самоуверенности Капитанше. Она с превосходством взирала на соседок, высокомерно подняв голову, прохаживалась в длинном халате по двору, жеманно цедила слова. Этого — а возможно, еще чего-то, что мне неведомо, — Капитанше не прощали. Скандалы возникали часто. Уж не помню, в адрес ли Капитанши, из ее ли уст, но точно помню, что летним днем, сидя с Алкой Рахман под окном, в классической дворовой перебранке я услышала неизвестное доселе мне слово "проститутка". Оно мне понравилось своей иностранной непонятностью и созвучием со словом "институтка", хорошо известным по романам Лидии Чарской, над страницами которых было пролито столько слез. И все же, как теперь бы сказали, контекст настораживал, и я не решилась выяснить значение слова — ни у мамы, ни даже у Алки, чтобы не проявить перед ней свою неграмотность, тем более что к моей словесной "неграмотности" ровесники относились не слишком доброжелательно...

..Летним вечером мы сидим во дворе, и Витьку, сына Маруси, муж которой тоже погиб на войне, просят рассказать анекдот. Витька был грозой двора и окрестных кварталов. Парень отказывается, его просят все настойчивее. И вдруг Витька, указывая на меня, говорит: "Я при ней не могу!" Меня, как белую ворону, прогоняют, я, глотая слезы, иду домой. Через много лет я с признательностью вспоминаю Витькину тактичность.

Он жил с мамой напротив Алки, на первом этаже. Над ними жила семья Толика Малых, отец (или отчим?) которого вернулся с фронта слепым, и мама Малого, как во дворе звали Толика, осторожно и бережно водила мужа под руку. А над ними, на третьем этаже, жила семья Левит. Я с восхищением смотрела вслед их дочери, приходившей навещать родителей — иногда с мужем, иногда с сыном, иногда всем семейством. Ее звали Люся. И весь двор был единодушен в оценке: красавица.

Когда мы провожали на вокзале в далекую Австралию Михайликов, уже после того, как поезд отошел, а все слезы не были выплаканы, я среди стоявших в немом отчаянии знакомых, смотревших вслед поезду, вдруг увидела Люсю. Теперь это была дама "серебряного" возраста, возможно, она приятельница Эддочкиной мамы — Номы Григорьевны. Вероятно, внутренняя необходимость как-то побороть наступившую прострацию вдруг толкнула меня к Люсе, и я рассказала, как любовалась ею в детстве… По-моему, Люся была смущена не менее, чем я.

О скольких я еще не упомянула! О начитанных, увлеченно игравших в шахматы мальчиках нашего двора. О совместных походах на море — в Отраду, на Ланжерон или любимый кусочек моря под Лермонтовским курортом. О дворовых играх в жмурки, штандер, волейбол, и горе было тому, кто попадал мячом в соседское окно!

Но были при дворе постоянные величины — дворничка, тогда говорили — смотрительница, Феня со своей огромной семьей. Постоянно обходила весь квартал, захаживала в квартиры, выступала в роли третейского судьи управдом Любовь Матвеевна (вы знаете хотя бы фамилию начальника вашего ЖЭКа или ДЕЗа?). Многолетний почтальон — однорукий Федя… И, наконец, в послевоенные годы — наш участковый врач, доктор Липшиц. Это была пожилая дама. Судя по интеллигентному облику и медицинскому опыту — из той когорты одесских врачей, которые до революции получили образование за границей. Доктор жила на нашей же Гимназической, в квартале, куда выходит боковой фасад бывшей пятой гимназии. После нашего говорливого двора, вытекавшего за ворота, в квартал между Малой и Большой Арнаутскими, где все друг друга знали, тихое окончание Гимназической казалось мне почти аристократическим. В немалой степени этому способствовало то, что там была квартира доктора Липшиц. Она жила со своей сестрой.

Когда врач приходила к нам, то после "докторского" визита на какое-то время задерживалась. Мама наливала чай и ставила нехитрое угощение, но, очевидно, потребность в доброжелательном общении была необходима нашей доктору Липшиц гораздо больше. Не помню, к сожалению, ее имени-отчества.

Конечно же, как в каждом или почти в каждом одесском дворе, у нас были подвалы, переходившие в катакомбы, тянувшиеся до Канатной, а возможно, и дальше. После войны между двором и Малой Арнаутской находилась развалка. И хоть взбираться на нее мне было запрещено, но разве можно было удержаться и не нарушить запрет?!

Скромные ромашки, кустики паслена, дикие "калачики", безымянный бурьян скрывали лежавшие на поверхности сокровища — кусочки стекла, осколки расписных тарелок, какие-то железячки, деревяшки, винтики, кусочки фольги… Наш неистовый исследователь одесских котлованов Олег Губарь поздно родился. Он уже не застал те развалки, которые, очевидно, хранили, как пепел Помпеи, материальный слой довоенной Одессы…

А я, вспоминая двор своего детства на Гимназической-Вайсмана-Институтской-Иностранной коллегии-Гимназической, думаю, что моя память, как та спрессованная развалка, хранит дребезги, осколки моих воспоминаний…

Валентина ГОЛУБОВСКАЯ.

Адвокат